0
8834
Газета Печатная версия

28.04.2016 00:01:00

Икона стиля

Отрывок из книги «О нелюбви. Роман с жертвой»

Ильдар Абузяров

Об авторе: Ильдар Анвярович Абузяров – прозаик.

Тэги: любовь, секс, замужество, бертолуччи, лив тайлер

На днях в Казани выходит новая книга Ильдара Абузярова. Предлагаем вам отрывок из нее.

любовь, секс, замужество, бертолуччи, лив тайлер Почему героиня Лив Тайлер предпочла не богемного художника...

* * *

И я придумал такую загадку. Придумал очень быстро. Погладив мысленно Елену по голове, похвалив за прекрасный вкус и блестящие способности, помечтав о трепыхающихся ресницах, я предложил ответить ей на вопрос, почему в фильме Бертолуччи «Ускользающая красота», где главная героиня приезжает в Тоскану в поисках своего отца, почему среди всех достойных мужчин, среди интеллектуала, брутала, вымороченного шута, скабрезного трикстера, молчаливого одиночки и художника-борца она выбирает себе в первые партнеры прыщавого неказистого юнца. Неужели для женщин в этот ритуальный момент важно, чтобы их любили? Неужели для них важно, чтобы любили их, а не любили они.

– Ведь она могла бы вполне выбрать и умирающего от рака, и женатого фривольца. И первое, и второе выглядело бы достойно женской милости и любви.

Я спросил Елену об этом потому, что меня и самого волновал этот вопрос. Вот она сидит передо мной, девственная и непорочная, живущая в мире чистых и абстрактных понятий. Но почему она выбрала и отдала свою непорочность мужу, о котором она почти ничего не рассказывала?

Ничего не рассказывала, должно быть, потому, тут же интуитивно догадывался я, что ее муж – это такое светлое и счастливое, единственно счастливое и невинное в ней, о чем она боится произнести вслух, чтобы не сглазить и не потерять. О ком нельзя сказать хорошо, потому что слишком это интимно и дорого. Дорого так, что не подобрать никаких слов и сравнений. Ведь, если он когда-нибудь ее оставит, а прямо говоря, бросит, она не сможет с этим справиться. И тогда наверняка она найдет тысячу прекрасных слов, чтобы описать его красоту и свое горе. Ибо боль всегда делает слова полновесными. 

Но я зашел с другого конца и спросил о том, почему однажды женщина отдает мужчине самое дорогое, что у нее есть. Почему она носит это с собой, бережет как зеницу ока, пока кто-то не отбрасывает это в сторону как самое ненужное.

– Когда найдешь ответ, мы встретимся в Тоскане.

– Где это? – переспросила она, потому что не знала, что я жил в комнате с такими тонкими, будто прилипающие к телу полупрозрачные летние рубахи, обоями и стенами цвета оливкового масла и заходящего солнца. – В каком холле?

– Тоскана эта такая прекрасная провинция, где у женщин золотистая кожа, оливковые волосы и миндалевидные глаза, – дал я подсказку. – И при этом там мужчин пробирает такая тоска от одиночества и несовершенства мира, что они готовы засунуть женщинам яблоко назад в глотку.

Но чтобы этого не делать, они лежат, повернувшись лицом к стене, и слушают, как там, за стеной, ругаются или занимаются любовью. Слушают, как вместе с тиканьем секундной стрелки разрушается их мечта о прекрасном и надежда на спокойную безветренную ночь.

кино
...а юнца-неумеху?
Кадры из фильма «Ускользающая красота». 1996

* * *

Я знал, я верил, что она будет думать и думать, пока не придумает ответ. Ибо это не Лао Цзы, это нечто похлеще. Это вопрос, который будет терзать ее девственную душу до тех пор, пока не разорвет ее в клочья. И она найдет на него ответ, чтобы не умереть, подобно Гомеру.

И я не ошибся, она не спала всю ночь и придумала ответ еще до того, как пропели третьи петухи, и ее темперамент заставил ее схватить телефон и позвонить мне. И она сказала, что разгадала загадку.

– Я сейчас после бассейна, – не соврал я, – я сейчас расслабленно лежу в своем номере, – опять не соврал я. – Я распят тяжелыми нагрузками, – снова не соврал.

«Приходи, если хочешь поделиться со мной немедленно, и омой мои ноги своим дыханием», – не сказал я, открывая дверь, за которой в холле бушевала жизнь, за которой семинар физиков-атомщиков обсуждал устройство атома. А возможно, геологи обсуждали строение Земли, мантии и ядра. Копать везде, копать всегда и даже там, парам-пам-пам. И они говорили на своем труднодоступном, полном терминов языке о физике. Но если его перевести на обычный язык или пусть даже язык мифов, они говорили и о душевных недрах, и о физической близости, о том, что, по Мерло-Понти, называется чувством центра Земли. О том, что каждый человек и есть центр Земли. О том, что мы все в своих суждениях пляшем от своей колокольни, от своих травм и неврозов, лишь со временем покрываясь чужими мнениями и мыслями, словно культурными слоями. А еще о том, что вот идешь, бывает, по улице, и день такой серый-серый, тяжелый, тягучий, но стоит только вспомнить, что ты тоже центр Земли, как сразу все преображается, и воздух вокруг начинает искриться. И все в тебе начинает жить, биться за этот центр Земли, за то, чтобы ты сейчас и впредь оставался пупом Вселенной.

А на темной стороне луны мы все одиноки, потому что отношений не существует, потому что люди не могут и не должны быть связаны, потому что это противоестественно, потому что мы приходим в этот мир в одиночку и умираем так же в одиночку. Потому что нельзя умереть вдвоем, потому что это глубоко личное, это настоящее, это по-настоящему дело каждого. Потому что только одиночкам и изгоям устраивают темную, накинув на голову простыню. А кроме этого личного пространства и личной боли, ничего хорошего в темной стороне каждого из нас нет. Мы несчастны и мы голодны до эмоций, поэтому мы при первой возможности и вытягиваем их из себя же, на светлую сторону.

* * *

Боже, как я хотел, чтобы она не пришла, и как я хотел, чтобы она пришла. Боже, как я хотел умереть вместе с ней, но в то же время не брать ее с собой на свою темную сторону луны.

Я стоял у окна и смотрел на одинокую рябинку, которая согревала меня своей обнаженностью – только несколько гроздей красных ягод, как защитная помада на обнаженной женщине, когда вдруг распахивается дверь и резкий порыв ветра готов сбить любого заметавшегося. Она была такой беззащитной, и в то же время эти яркие ягоды, которые еще не склевали клесты и вороны, давали надежду, что, даже раздетой, ей удастся отболтаться.

И когда она пришла, она действительно тут же попыталась отболтаться. Перевести трепет своего положения в легкий треп, укрепиться на плывущей под ногами почве. Она говорила с уверенным достоинством обо всем на свете, потому что привыкла обнажаться постепенно, снимая с себя слои, как одежду. Один слой за другим. Потому что все люди бесконечные актеры, а значит, чем больше говоришь, тем больше скрываешь. Выкладывать, как на ладони, все, что можешь, подряд, тщательно фильтруя информацию и оставляя за тонкой стеной все, о чем говорить не можешь, – таково правило игры.

– Видишь, какая у меня за окном рябинка, – прервал ее я, уставившись в окно, в котором отражалась Елена всем своим силуэтом. – Ну разве она не трогательна в своей обнаженности?

– Рябинка как рябинка, – пожала плечами Елена.

И это пожатие – мол, к черту рябинку, когда я такая молодец, когда я отгадала, разгадала такой сложный ребус, ну же повернись, посмотри на меня, еще больше обнажало ее, развязывая мне руки.

– Ну разве она не прекрасна? – настаивал я, видя некоторую растерянность. – Разве тебе ее не жаль? – настаивал я на некоторой целомудренности, оставшейся еще между нами.

Я говорил и представлял себя по ту сторону окна. Одиноким. Обнаженным, изгнанным из рая.

* * *

– Ну разве тебе ее не жаль? – молил я.

– Ну, как тебе сказать! – снова пожала плечами Елена, и я вновь увидел всю гамму недоумения, непонимания на отраженном в стекле лице, по которому уже катились крупные капли, – по-моему, самая обычная рябинка.

А мне послышалось: «самый обычный ребенок». Ну, к черту так к черту, – повернулся я к ней лицом. И мы стали говорить о Бертолуччи, об учебе в Принстоне, о Дерриде и о себе.

Потому что мы, как никто другой, умеем обнажаться, оставаясь одетыми. Потому что мы никогда не лжем, а лишь легко снимаем с себя бесчисленные маски. Не так ли?

А когда она, наконец, рассказала о своем понимании фильма, рассказала, почему героиня Лив Тайлер отдалась не брутальному художнику, не веселому интроверту, не почти мертвому интеллектуалу, что тоже было бы красиво, а отдалась прыщавому юнцу, уродцу-неумехе, прошло уже полчаса. Или около того.

– А ты знаешь, – заметил я, будто бы между прочим, – где-то я слышала, что ученые Принстонского университета высчитали, будто бы секс между мужчиной и женщиной длится в среднем 28 минут.

Это я, конечно, все выдумал. Я бы мог сказать: и Йельский, и Оксфорд, и Кембридж, но мне было важно сказать именно Принстон. Потому что таков принцип.

– Это ты к чему сейчас? – спросила она с запинкой, настороженно.

– К тому, что ты уже полчаса в моей комнате. А там, за дверьми, как раз собрались мои друзья. И они бог знает что могут подумать о нас.

– А что они могут о нас подумать? – спросила она, растягивая слова. По ее тону чувствовалось, что смятение и нехорошие предчувствия нарастают в ней и уже медленно подкатывают к горлу.

– Ну, например, что я нашел себе очередную девушку. И что ты очередная шлюха. Меня же больше волнует, комфортно ли тебе было проходить через весь этот строй, через семинар. И почему ты все-таки прошла, а не сделала вид, что идешь мимо? Впрочем, это был твой личный выбор. И не мне за него отвечать. Ведь ты вполне бы могла пройти мимо, могла сделать вид, что пришла на семинар разговаривать о центре Земли и стать этим центром в глазах всех собравшихся сейчас за этой тонкой стеной…

Я знаю, этот мой вопрос произвел подмену всего и вся. Он разом сменил все плюсы на минусы, подменяя полюса. Он вывалял все наше общение в грязи. Моя улыбка теперь была отталкивающей, попытка шутить – неуместной, мое обаяние – вероломным. Все, что ей казалось искренним, теперь выглядело фальшивым. Я будто взял кисть и измазал ее белую блузку и мою белую футболку черной краской. Я закрасил черным ее, себя и весь мир.

* * *

Раньше после первой брачной ночи на забор вывешивали простыни с красными разводами. Может быть, это было жестоко, но теперь у меня не было других красок для наших парусов. Для парусов тех, кто возвращается на родину после лабиринтов Минотавра. А там, на родине, оставшиеся на берегу отцы и мужья ждут если не красных, то хотя бы белых простыней.

С тех, кто высоко летает, и спрос высок. И теперь ей уже было не отболтаться, не прикрыться словами. Потому что никаких спасительных слов здесь уже не найти. И она стремительно встает с кровати, поправляя на себе черную юбку. Единственное, что ей оставалось, – это сделать вид, что ничего страшного не произошло, отшутиться, а потом под благовидным предлогом уйти, потому что несказанное в любом случае будет выше сказанного. И тогда она, возможно, сохранила бы лицо, а не выдала бы себя с головой в момент своего предательства.

Но ее несдержанный внутренний голос и темперамент заставил ее защищаться. Защищаться у нее, конечно, получалось плохо, колени и губы дрожали, стоять прямо на расходящихся льдинах полушарий – логической и эмоциональной – не удавалось. Карта мыслей расползалась по швам. В ее голове вообще не укладывалось, насколько мужчины могут быть подлы и коварны. И насколько они жестоки в своем желании добить. Или это была не жестокая провокация, не предательство, а просто непродуманная фраза, попытка задеть, попытка что-то узнать, попытка поставить эффектную точку перед тем, как мы попрощаемся? – металась она по комнате, глазами пытаясь просчитать варианты.

Но натыкалась лишь на оливковые обои по всему периметру, словно ее окружала оливковая роща в Тоскане с жирным оливковым маслом, которым не запить горечь в горле и сердце.

Каждому надо сказать острее, и точнее, и бесповоротнее, но у меня получается гораздо лучше. Единственное, что ее могло спасти – это деревце за окном, по которому она, как белая лабораторная мышка, могла бы убежать с тонущего корабля в небеса. Если бы она только не отреагировала так остро, не выдала бы себя, а спокойно подошла бы к окну и стала  рассуждать о погоде, как то делают настоящие леди Принстона. Но это деревце, которое могло бы ее спасти, но не спасло, раздражает ее еще сильнее. Последнее, что она услышит, – уже решил я, – это слова «Закрой за собой дверь».

Мол, все, ты мне больше не нужна. Не поднятый, как прежде, во всех прежних потешных гладиаторских боях, а опущенный вниз палец. Вот это и будет эффектной точкой, выстрелом в спину предателя.

* * *

Конечно, хотя бы потому, что ее голос уже дрожит, никакого лидерства ей не выиграть. К тому же она чувствует себя фальшивой и грязной. Через минуту-другую острого соперничества, противоборства, перепалки, в которой я вынужден держать себя достойно, в которой я спокоен, и рассудителен, и уравновешен, даже холоден, как нож мясника или скальпель хирурга, она замолкает… Странно, ведь это моя, а не ее мечта умерла, и это мне, а не ей, вынимать очередную сгнившую занозу из сердца, доставать при полном самообладании и трезвом анализе.

А она пусть валит восвояси. Пусть бежит сломя голову из ситуации, делающей ее хуже, чем она есть, пусть скачет к себе в номер, пусть падает там ниц на постель, пусть рыдает, ревет, визжит под теплыми руками соседки, которую я сегодня в бассейне так виртуозно учил плавать, будто предчувствуя, что это ей, а не мне предстоит лечь рядом на живот или спину и окунуться руками в бурную реку слез… А может, ее будут гладить по волосам другие девочки, та, хрупкая и плоская, или та, с большой грудью. Любая, что попадется под голову из команды копателей, будет стараться ей помочь и успокоить, будет говорить ей, что все хорошо, что ничего страшного не произошло, к чему бы кто-то о ней подумал плохо.

Маленькие лгуньи. Эх, жаль, что это не я буду ее успокаивать и гладить по оливковым волосам, потому что я бы обязательно нашел повод для пары колких фраз и замечаний. Я бы уже не отпустил ее, пойманную, из силков.

А без этих фраз – думаю я, уже отвернувшись к оливковым обоям Тосканы, – она уже через несколько минут послушается своих подружек и успокоится и возьмет себя в руки, чтобы никогда больше не совершать таких же ошибок и не испытывать того позора, что она чувствует сейчас. Чтобы больше никогда в жизни не ощущать себя вавилонской блудницей на развилке дорог, когда она, как в тумане, выходит из номера и теряется, не зная, повернуть ей налево или направо. И десятки глаз устремляются на нее. И хотя она пока еще убеждена, что не шлюха, и надеется, что она все еще не изменила своему мужу, ее внутренний барометр с точки «ясно и чисто» мигом перескакивает на «критически опасно», а мир условностей и теней уже накладывает свой отпечаток на высоко поднятые паруса. Однако ей не удается усилием воли сразу унять свой внутренний жар и лихорадку и качку внутри всего тела. Ее кожа трескается под пристальными взглядами, мысли беспорядочно скользят по кругу, голова кружится, слезы наворачиваются на глаза.

И потому, когда она выходит из комнаты, «Закрой за собой дверь» ударяет ей в спину так, что она еле стоит на ногах. Но тем не менее, схватившись за ручку, она наверняка заставляет себя прямо держать спину и не опускать подбородок и выкидывать от бедра ноги на тонких шпильках, будто она идет по высокому подиуму перед полным залом, благодарная Господу лишь за то, что среди зрителей холла нет ее мужа.   n

Ильдар Анвярович Абузяров – прозаик.На днях в Казани выходит новая книга Ильдара Абузярова. Предлагаем вам отрывок из нее.


Ильдар Абузяров

* * *

И я придумал такую загадку. Придумал очень быстро. Погладив мысленно Елену по голове, похвалив за прекрасный вкус и блестящие способности, помечтав о трепыхающихся ресницах, я предложил ответить ей на вопрос, почему в фильме Бертолуччи «Ускользающая красота», где главная героиня приезжает в Тоскану в поисках своего отца, почему среди всех достойных мужчин, среди интеллектуала, брутала, вымороченного шута, скабрезного трикстера, молчаливого одиночки и художника-борца она выбирает себе в первые партнеры прыщавого неказистого юнца. Неужели для женщин в этот ритуальный момент важно, чтобы их любили? Неужели для них важно, чтобы любили их, а не любили они.

– Ведь она могла бы вполне выбрать и умирающего от рака, и женатого фривольца. И первое, и второе выглядело бы достойно женской милости и любви.

Я спросил Елену об этом потому, что меня и самого волновал этот вопрос. Вот она сидит передо мной, девственная и непорочная, живущая в мире чистых и абстрактных понятий. Но почему она выбрала и отдала свою непорочность мужу, о котором она почти ничего не рассказывала?

Ничего не рассказывала, должно быть, потому, тут же интуитивно догадывался я, что ее муж – это такое светлое и счастливое, единственно счастливое и невинное в ней, о чем она боится произнести вслух, чтобы не сглазить и не потерять. О ком нельзя сказать хорошо, потому что слишком это интимно и дорого. Дорого так, что не подобрать никаких слов и сравнений. Ведь, если он когда-нибудь ее оставит, а прямо говоря, бросит, она не сможет с этим справиться. И тогда наверняка она найдет тысячу прекрасных слов, чтобы описать его красоту и свое горе. Ибо боль всегда делает слова полновесными.

Но я зашел с другого конца и спросил о том, почему однажды женщина отдает мужчине самое дорогое, что у нее есть. Почему она носит это с собой, бережет как зеницу ока, пока кто-то не отбрасывает это в сторону как самое ненужное.

– Когда найдешь ответ, мы встретимся в Тоскане.

– Где это? – переспросила она, потому что не знала, что я жил в комнате с такими тонкими, будто прилипающие к телу полупрозрачные летние рубахи, обоями и стенами цвета оливкового масла и заходящего солнца. – В каком холле?

– Тоскана эта такая прекрасная провинция, где у женщин золотистая кожа, оливковые волосы и миндалевидные глаза, – дал я подсказку. – И при этом там мужчин пробирает такая тоска от одиночества и несовершенства мира, что они готовы засунуть женщинам яблоко назад в глотку.

Но чтобы этого не делать, они лежат, повернувшись лицом к стене, и слушают, как там, за стеной, ругаются или занимаются любовью. Слушают, как вместе с тиканьем секундной стрелки разрушается их мечта о прекрасном и надежда на спокойную безветренную ночь.

* * *

Я знал, я верил, что она будет думать и думать, пока не придумает ответ. Ибо это не Лао Цзы, это нечто похлеще. Это вопрос, который будет терзать ее девственную душу до тех пор, пока не разорвет ее в клочья. И она найдет на него ответ, чтобы не умереть, подобно Гомеру.

И я не ошибся, она не спала всю ночь и придумала ответ еще до того, как пропели третьи петухи, и ее темперамент заставил ее схватить телефон и позвонить мне. И она сказала, что разгадала загадку.

– Я сейчас после бассейна, – не соврал я, – я сейчас расслабленно лежу в своем номере, – опять не соврал я. – Я распят тяжелыми нагрузками, – снова не соврал.

«Приходи, если хочешь поделиться со мной немедленно, и омой мои ноги своим дыханием», – не сказал я, открывая дверь, за которой в холле бушевала жизнь, за которой семинар физиков-атомщиков обсуждал устройство атома. А возможно, геологи обсуждали строение Земли, мантии и ядра. Копать везде, копать всегда и даже там, парам-пам-пам. И они говорили на своем труднодоступном, полном терминов языке о физике. Но если его перевести на обычный язык или пусть даже язык мифов, они говорили и о душевных недрах, и о физической близости, о том, что, по Мерло-Понти, называется чувством центра Земли. О том, что каждый человек и есть центр Земли. О том, что мы все в своих суждениях пляшем от своей колокольни, от своих травм и неврозов, лишь со временем покрываясь чужими мнениями и мыслями, словно культурными слоями. А еще о том, что вот идешь, бывает, по улице, и день такой серый-серый, тяжелый, тягучий, но стоит только вспомнить, что ты тоже центр Земли, как сразу все преображается, и воздух вокруг начинает искриться. И все в тебе начинает жить, биться за этот центр Земли, за то, чтобы ты сейчас и впредь оставался пупом Вселенной.

А на темной стороне луны мы все одиноки, потому что отношений не существует, потому что люди не могут и не должны быть связаны, потому что это противоестественно, потому что мы приходим в этот мир в одиночку и умираем так же в одиночку. Потому что нельзя умереть вдвоем, потому что это глубоко личное, это настоящее, это по-настоящему дело каждого. Потому что только одиночкам и изгоям устраивают темную, накинув на голову простыню. А кроме этого личного пространства и личной боли, ничего хорошего в темной стороне каждого из нас нет. Мы несчастны и мы голодны до эмоций, поэтому мы при первой возможности и вытягиваем их из себя же, на светлую сторону.

* * *

Боже, как я хотел, чтобы она не пришла, и как я хотел, чтобы она пришла. Боже, как я хотел умереть вместе с ней, но в то же время не брать ее с собой на свою темную сторону луны.

Я стоял у окна и смотрел на одинокую рябинку, которая согревала меня своей обнаженностью – только несколько гроздей красных ягод, как защитная помада на обнаженной женщине, когда вдруг распахивается дверь и резкий порыв ветра готов сбить любого заметавшегося. Она была такой беззащитной, и в то же время эти яркие ягоды, которые еще не склевали клесты и вороны, давали надежду, что, даже раздетой, ей удастся отболтаться.

И когда она пришла, она действительно тут же попыталась отболтаться. Перевести трепет своего положения в легкий треп, укрепиться на плывущей под ногами почве. Она говорила с уверенным достоинством обо всем на свете, потому что привыкла обнажаться постепенно, снимая с себя слои, как одежду. Один слой за другим. Потому что все люди бесконечные актеры, а значит, чем больше говоришь, тем больше скрываешь. Выкладывать, как на ладони, все, что можешь, подряд, тщательно фильтруя информацию и оставляя за тонкой стеной все, о чем говорить не можешь, – таково правило игры.

– Видишь, какая у меня за окном рябинка, – прервал ее я, уставившись в окно, в котором отражалась Елена всем своим силуэтом. – Ну разве она не трогательна в своей обнаженности?

– Рябинка как рябинка, – пожала плечами Елена.

И это пожатие – мол, к черту рябинку, когда я такая молодец, когда я отгадала, разгадала такой сложный ребус, ну же повернись, посмотри на меня, еще больше обнажало ее, развязывая мне руки.

– Ну разве она не прекрасна? – настаивал я, видя некоторую растерянность. – Разве тебе ее не жаль? – настаивал я на некоторой целомудренности, оставшейся еще между нами.

Я говорил и представлял себя по ту сторону окна. Одиноким. Обнаженным, изгнанным из рая.

* * *

– Ну разве тебе ее не жаль? – молил я.

– Ну, как тебе сказать! – снова пожала плечами Елена, и я вновь увидел всю гамму недоумения, непонимания на отраженном в стекле лице, по которому уже катились крупные капли, – по-моему, самая обычная рябинка.

А мне послышалось: «самый обычный ребенок». Ну, к черту так к черту, – повернулся я к ней лицом. И мы стали говорить о Бертолуччи, об учебе в Принстоне, о Дерриде и о себе.

Потому что мы, как никто другой, умеем обнажаться, оставаясь одетыми. Потому что мы никогда не лжем, а лишь легко снимаем с себя бесчисленные маски. Не так ли?

А когда она, наконец, рассказала о своем понимании фильма, рассказала, почему героиня Лив Тайлер отдалась не брутальному художнику, не веселому интроверту, не почти мертвому интеллектуалу, что тоже было бы красиво, а отдалась прыщавому юнцу, уродцу-неумехе, прошло уже полчаса. Или около того.

– А ты знаешь, – заметил я, будто бы между прочим, – где-то я слышала, что ученые Принстонского университета высчитали, будто бы секс между мужчиной и женщиной длится в среднем 28 минут.

Это я, конечно, все выдумал. Я бы мог сказать: и Йельский, и Оксфорд, и Кембридж, но мне было важно сказать именно Принстон. Потому что таков принцип.

– Это ты к чему сейчас? – спросила она с запинкой, настороженно.

– К тому, что ты уже полчаса в моей комнате. А там, за дверьми, как раз собрались мои друзья. И они бог знает что могут подумать о нас.

– А что они могут о нас подумать? – спросила она, растягивая слова. По ее тону чувствовалось, что смятение и нехорошие предчувствия нарастают в ней и уже медленно подкатывают к горлу.

– Ну, например, что я нашел себе очередную девушку. И что ты очередная шлюха. Меня же больше волнует, комфортно ли тебе было проходить через весь этот строй, через семинар. И почему ты все-таки прошла, а не сделала вид, что идешь мимо? Впрочем, это был твой личный выбор. И не мне за него отвечать. Ведь ты вполне бы могла пройти мимо, могла сделать вид, что пришла на семинар разговаривать о центре Земли и стать этим центром в глазах всех собравшихся сейчас за этой тонкой стеной…

Я знаю, этот мой вопрос произвел подмену всего и вся. Он разом сменил все плюсы на минусы, подменяя полюса. Он вывалял все наше общение в грязи. Моя улыбка теперь была отталкивающей, попытка шутить – неуместной, мое обаяние – вероломным. Все, что ей казалось искренним, теперь выглядело фальшивым. Я будто взял кисть и измазал ее белую блузку и мою белую футболку черной краской. Я закрасил черным ее, себя и весь мир.

* * *

Раньше после первой брачной ночи на забор вывешивали простыни с красными разводами. Может быть, это было жестоко, но теперь у меня не было других красок для наших парусов. Для парусов тех, кто возвращается на родину после лабиринтов Минотавра. А там, на родине, оставшиеся на берегу отцы и мужья ждут если не красных, то хотя бы белых простыней.

С тех, кто высоко летает, и спрос высок. И теперь ей уже было не отболтаться, не прикрыться словами. Потому что никаких спасительных слов здесь уже не найти. И она стремительно встает с кровати, поправляя на себе черную юбку. Единственное, что ей оставалось, – это сделать вид, что ничего страшного не произошло, отшутиться, а потом под благовидным предлогом уйти, потому что несказанное в любом случае будет выше сказанного. И тогда она, возможно, сохранила бы лицо, а не выдала бы себя с головой в момент своего предательства.

Но ее несдержанный внутренний голос и темперамент заставил ее защищаться. Защищаться у нее, конечно, получалось плохо, колени и губы дрожали, стоять прямо на расходящихся льдинах полушарий – логической и эмоциональной – не удавалось. Карта мыслей расползалась по швам. В ее голове вообще не укладывалось, насколько мужчины могут быть подлы и коварны. И насколько они жестоки в своем желании добить. Или это была не жестокая провокация, не предательство, а просто непродуманная фраза, попытка задеть, попытка что-то узнать, попытка поставить эффектную точку перед тем, как мы попрощаемся? – металась она по комнате, глазами пытаясь просчитать варианты.

Но натыкалась лишь на оливковые обои по всему периметру, словно ее окружала оливковая роща в Тоскане с жирным оливковым маслом, которым не запить горечь в горле и сердце.

Каждому надо сказать острее, и точнее, и бесповоротнее, но у меня получается гораздо лучше. Единственное, что ее могло спасти – это деревце за окном, по которому она, как белая лабораторная мышка, могла бы убежать с тонущего корабля в небеса. Если бы она только не отреагировала так остро, не выдала бы себя, а спокойно подошла бы к окну и стала  рассуждать о погоде, как то делают настоящие леди Принстона. Но это деревце, которое могло бы ее спасти, но не спасло, раздражает ее еще сильнее. Последнее, что она услышит, – уже решил я, – это слова «Закрой за собой дверь».

Мол, все, ты мне больше не нужна. Не поднятый, как прежде, во всех прежних потешных гладиаторских боях, а опущенный вниз палец. Вот это и будет эффектной точкой, выстрелом в спину предателя.

* * *

Конечно, хотя бы потому, что ее голос уже дрожит, никакого лидерства ей не выиграть. К тому же она чувствует себя фальшивой и грязной. Через минуту-другую острого соперничества, противоборства, перепалки, в которой я вынужден держать себя достойно, в которой я спокоен, и рассудителен, и уравновешен, даже холоден, как нож мясника или скальпель хирурга, она замолкает… Странно, ведь это моя, а не ее мечта умерла, и это мне, а не ей, вынимать очередную сгнившую занозу из сердца, доставать при полном самообладании и трезвом анализе.

А она пусть валит восвояси. Пусть бежит сломя голову из ситуации, делающей ее хуже, чем она есть, пусть скачет к себе в номер, пусть падает там ниц на постель, пусть рыдает, ревет, визжит под теплыми руками соседки, которую я сегодня в бассейне так виртуозно учил плавать, будто предчувствуя, что это ей, а не мне предстоит лечь рядом на живот или спину и окунуться руками в бурную реку слез… А может, ее будут гладить по волосам другие девочки, та, хрупкая и плоская, или та, с большой грудью. Любая, что попадется под голову из команды копателей, будет стараться ей помочь и успокоить, будет говорить ей, что все хорошо, что ничего страшного не произошло, к чему бы кто-то о ней подумал плохо.

Маленькие лгуньи. Эх, жаль, что это не я буду ее успокаивать и гладить по оливковым волосам, потому что я бы обязательно нашел повод для пары колких фраз и замечаний. Я бы уже не отпустил ее, пойманную, из силков.

А без этих фраз – думаю я, уже отвернувшись к оливковым обоям Тосканы, – она уже через несколько минут послушается своих подружек и успокоится и возьмет себя в руки, чтобы никогда больше не совершать таких же ошибок и не испытывать того позора, что она чувствует сейчас. Чтобы больше никогда в жизни не ощущать себя вавилонской блудницей на развилке дорог, когда она, как в тумане, выходит из номера и теряется, не зная, повернуть ей налево или направо. И десятки глаз устремляются на нее. И хотя она пока еще убеждена, что не шлюха, и надеется, что она все еще не изменила своему мужу, ее внутренний барометр с точки «ясно и чисто» мигом перескакивает на «критически опасно», а мир условностей и теней уже накладывает свой отпечаток на высоко поднятые паруса. Однако ей не удается усилием воли сразу унять свой внутренний жар и лихорадку и качку внутри всего тела. Ее кожа трескается под пристальными взглядами, мысли беспорядочно скользят по кругу, голова кружится, слезы наворачиваются на глаза.

И потому, когда она выходит из комнаты, «Закрой за собой дверь» ударяет ей в спину так, что она еле стоит на ногах. Но тем не менее, схватившись за ручку, она наверняка заставляет себя прямо держать спину и не опускать подбородок и выкидывать от бедра ноги на тонких шпильках, будто она идет по высокому подиуму перед полным залом, благодарная Господу лишь за то, что среди зрителей холла нет ее мужа. 


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Рыбы, чайки, бегемоты

Рыбы, чайки, бегемоты

Лола Звонарева

Ночное зрение женской словесности

0
1101
Поэт и гастарбайтер

Поэт и гастарбайтер

Мария Чемберлен

Из объяснительной записки в отделение полиции города Москвы

0
789
Побег из Малаховки

Побег из Малаховки

Юлия Архирий

Девять томов Бунина, мыльная пена и девушка Леа

0
320
"Черный квадрат" стал одним из первых приобретений Музея живописной культуры

"Черный квадрат" стал одним из первых приобретений Музея живописной культуры

Дарья Курдюкова

Куратор Любовь Пчелкина: "Новое искусство должно было охватить всю страну"

0
1662

Другие новости

Загрузка...
24smi.org