0
1565
Газета Печатная версия

05.09.2019 00:01:00

Выпивохи и художники

Фрагменты повести «Подкова крылатой лошади»

Юрий Крохин

Об авторе: Юрий Юрьевич Крохин – прозаик, эссеист, критик.

Тэги: горбачев, художники, алкоголь, дефицит, очереди, сальвадор дали, арам хачатурян, максимилиан волошин, фидель кастро, скульптура, третьяковка, чехов, пушкин, пигмалион

Повесть «Подкова крылатой лошади» войдет в книгу «Крылатой лошади подкова», которая вскоре выйдет в одном из столичных издательств.

31-12-1_t.jpg
Бывало, зайдешь в мастерскую, а там…
Арнольд Хоубракен. Художник и его модель.
Около 1700. Рейксмюсеум, Амстердам   

...В свои шестьдесят с хвостиком этот деятель выглядел здóрово: поджарая крепенькая фигура, короткая стрижка (седины почти не просматривалось), «художническая» бородка, неизменные джинсы. Ну прямо пацан, хоть и зрелого возраста. Было и нечто особенное в манере держаться: в глаза собеседнику он почему‑то не смотрел, разве что в моменты горячего спора взглядывал быстро и хитрó голубенькими глазками. Плоский затылок ученика‑второгодника; что‑то неуловимо плебейское в облике. Но это не всякий заметит… Как ему удалось так сохраниться? Ну, правда, табаком себя не травил, выпивал нечасто и умеренно. В молодости‑то, как все почти художественные натуры, мог позволить себе, а уж в студенческие времена пиво было непременным атрибутом развеселой и нищей жизни…

С Гавриловым Стаса много лет назад познакомил Жорка Трофимов, журналист по необходимости, – поэт, писавший в стол, выпивоха и ловчила, обеспечивавший себе безбедное существование редакторством в институтской многотиражке, в горбачевские годы бесследно сгинувшей – вслед за парткомами и прочим хламом советской эпохи. В те давние времена Жорка был худощав, ходил в дешевых индийских джинсах с пакетом в качестве портфеля. Впрочем, уже и тогда отличался наглостью, сознанием собственной значимости и, по правде говоря, был довольно противен, чего Стас по врожденной наивности не замечал. Соединяла их приверженность поэзии.

Как‑то случилось Стасу с Жоркой ошиваться на Чистых прудах, возле издательства «Московская правда», читая друг другу стихи. В магазин, или, как у них говорилось, в сельпо, отправляться было не с чем. А поэтическая стихия требовала продолжения. Трофимов, после короткого раздумья, произнес: «Подожди меня, попробую занять у техредов». И вскорости появился с небольшой суммой, достаточной, чтобы купить бутылку eau de vie. Двинулись на Масловку; там у Мишки Гаврилова мастерская, сообщил Трофимов. Стас понятия не имел, кто такой Гаврилов, и Трофимов мимоходом объяснил: известный, мол, художник, дизайнер, скульптор. Предвечерняя Москва чавкала грязью, тающим снегом, удручала тусклым светом фонарей; пасмурные лица прохожих навевали невеселые мысли: сколько их, куда их гонят? У продовольственного на Масловке царило оживление, мужики вполголоса переговаривались, обменивались какими‑то знаками наподобие глухонемых, но вполне понятными. В те поры добыть спиртное было не так просто. Беспардонный Трофимов ухитрился проникнуть в магазин, ловко раздвинув очередь, и скоро вернулся с добычей.

Художнический дом, построенный еще до войны, был сооружением довольно нелепым, архитектурными достоинствами не блистал; кого‑то из живописцев и ваятелей вытеснили с годами жильцы, к искусству отношения не имевшие, лишь мемориальные доски подтверждали: когда‑то здесь действительно трудились художники. Мастерская Гаврилова располагалась на верхотуре; комната с окном на Масловку без удобств. Так что маэстро и его гости в ходе возлияний запросто выходили помочиться на лестничную клетку. Обычный антураж мастерской – полки с кистями и красками, миниатюрными эскизами будущих скульптур в глине или гипсе, гуашевые пейзажи на стенах, иконки, а также: две лежанки по стенам, низкий столик посредине. В углу – мольберт, электроплитка.

Отворивший дверь Гаврилов был облачен в клеенчатый фартук, рукава по локоть закатаны, щечки – как у вербного херувима – румяные. Острый, обыскивающий взгляд – с головы до ног, кто, мол, такие? Ну взгляд больше относился к Стасу, дескать, кого привели? А потом, как водится, были обычные посиделки, перескакивающий с пятое на десятое разговор. Стасу, однако, было интересно: Гаврилов пространно и убежденно толковал о живописи и ваянии, вскидывая иногда внимательный взор на гостей.

– Ну что ваш хваленый Дали, – вещал Гаврилов, – не слишком талантливый художник; шоумен, фигляр, бойкий предприниматель! Знаете, как он однажды принял Арама Хачатуряна? Тот дождался аудиенции, дверь распахнулась, и на стуле с саблей над головой по залу (под «Танец с саблями») проскакал голый Сальвадор. Старик Арам опешил… Во всех этих его «Горящих жирафах», «Растекшемся времени» не найти перста Господня…

– А у тебя в работах советских времен где перст Господень? Ленина сделал, каких‑то строителей, работяг, генералов… – Трофимов явно был настроен подискутировать, позлить хозяина.

– Мой Ленин стоит перед бывшим Пролетарским райкомом партии на Автозаводской. А сделал я его в свое время… за мастерскую. Надо же было где‑то работать – я и подарил им Ленина. Кованая медь. Хрен с ним, с Лукичом, зато у меня появилась нормальная мастерская, условия для работы…

Гаврилов слегка насупился; очевидно, напоминание о том, как продирался к рубежам признания и известности, было ему не слишком приятно. Трофимов, развалясь в потертом кресле, щурился от табачного дыма, поглядывал иронически.

– Ну что ты задираешь человека, – пробормотал Стас. Похоже было, что тучи сгущаются и мирная выпивка закончится скандалом. – Кто в те времена не грешил конформизмом? Журналист, как известно, продается один раз. Наверное, то же самое происходит с художником…

– Ты, Миш, еще расскажи историю с портретом Фиделя Кастро.

– А что – и расскажу. Молодой был, безденежный, готовый подработать как угодно, лишь бы платили. А тут как раз Фидель в Москву приехал. Дай, думаю, напишу его портрет!

– Он тебе согласился позировать? – с ехидцей спросил Трофимов.

– Зачем… Фотографий в газетах полно, только комбинируй…Портрет навалял три на пять метров! Причем таким способом, что никто допереть не мог. Один умник изобрел еще до войны. Берется газовая сажа, а разводить ее надо… мочой! В воде не растворяется. Сшил четыре простыни, разбодяжил сажу. И написал. Никто не верил, что это моя работа…

– А сажей‑то почему?

– Красок не было, дурень!

Гаврилов пощипывал бородку, на собеседников не глядел, смотрел куда‑то в угол.

Стас, стоя посреди мастерской, всматривался в пейзажи – валуны, озерца, елки, деревянные церковки. Мастеровито, рисунок точен, краски ярки, похоже, Гаврилов и не смешивал их. И несколько графических листов в туши. Старики, старухи, морщинистые лица, свечи, обнаженные девушки…

– Ты, Миш, Волошина наверняка не читал, – вкрадчиво промолвил Трофимов, коктебельский завсегдатай. – А у него есть любопытная статья о Родене. Он был уверен, что вся лучшая современная скульптура будет приписана Родену. Что скажешь?

Гаврилов оживился.

– Не читал я твоего Калошина, но сказано верно: в камне у Родена ничего и нет в принципе. То, что есть, к нему имеет маленькое отношение. Все, что находится в России, – это копии его мастеров, только его подпись. Ну зато платят за подпись! А так основная масса работ, приписываемых Родену, находится в Пушкинском, в Эрмитаже. Все это вещи довольно‑таки жалкие – те, что в мраморе, потому что это не он делал на девяносто процентов…

Хлопнул рюмку. Помолчал.

Интересно, подумалось Стасу, дурачится этот Гаврилов или в самом деле невежда? Особенно насчет Вакса Калошина… Потом, уже при ближайшем знакомстве с художником, он убедился: маэстро практически ничего не читает, кругозор убогий, ни литература, ни музыка, ни театр значительной роли в его мирочувствовании не играют. Кое‑каких представлений об изобразительном искусстве нахватался в Строгановке, этим запасом и пробавлялся. Люди – знакомые, родня, коллеги – Гаврилова не интересовали совершенно, кроме девок, да и то исключительно для плотских утех. В его сознании господствовало ощущение собственной богоизбранности, да разве еще зависть к более удачливым собратьям по цеху…

Мы не пьяны. Мы, кажется, 

трезвы.

И, вероятно, вправду мы 

поэты,

Когда, кропая странные 

сонеты,

Мы говорим со временем 

на «вы».

Трофимов, умеренно выпив, обыкновенно читал стихи, читал упоенно, с пониманием, благо знал их во множестве. На этот раз вспомнил Бродского.

И вот плоды – ракеты, 

киноленты.

И вот плоды: велеречивый 

стих...

Рисуй, рисуй, безумное 

столетье,

Твоих солдат, любовников 

твоих,

Смакуй их своевременную 

славу!

Зачем и правда, все‑таки, – 

неправда,

Зачем она испытывает нас...

И низкий гений твой 

переломает ноги,

Чтоб осознать 

в шестидесятый раз

Итоги странствований, 

странные итоги.

…Трофимов затеялся было спроворить еще бутылку, но Гаврилов неожиданно сделался трезвым и решительным:

– Нет, ребята, хватит. Хочу еще поработать.

– А ты в состоянии?

– Конечно. Вон Лыков покойный – выпивал две бутылки водки, спал после того часа два – и снова на леса…

* * *

Как‑то позвонил Трофимов.

– Привет, старик! Знаешь, ты все‑таки человек хороший, я на тебя не сержусь…

Последнее замечание было нелишним: с полгода назад Жорка задел Стаса по‑крупному, и был послан, потому что слишком позволил себе в общении. Нынче оно прозвучало как извинение с учетом природного трофимовского хамства. Но, видать, что‑то произошло, возникла надобность в Стасе, который порой оказывал услуги Трофимову, даже помогал проталкивать его сочинения в какие‑то знакомые издания, а то и на телевидение и радио.

Жорка в своем амплуа, неизменно прагматичен. И тут не стал расплываться в ненужностях, вроде как ты сам, как дела и пр. Быстро к сути.

– Есть шанс заработать – тебе! Надо написать для каталога выставки короткую статейку о Гаврилове. Возьмешься?

– Я же не искусствовед… Да и творчество Гаврилова знаю весьма приблизительно. И вдобавок не слишком люблю.

– Ты профессионал, писать умеешь, тут не нужны искусствоведческие словоблудия, всякая заумная терминология, надо просто, убедительно, эффектно!

– А что же ты сам, почему не напишешь?

– Старик, роман заканчиваю. Некогда ерундой заниматься.

– Я подумаю, – ответил Стас, помолчав. – Подумаю и скажу…

– Так я дам твой телефон барышне, она вроде как по пиару у Мишки. И, судя по всему, спит с ним. Она сама тебе все объяснит.

* * *

…Опять сидели в мастерской Гаврилова – вдвоем, без выпивки, толковали об искусстве ваяния. Стас, намереваясь прощупать, так сказать, эрудицию маэстро, заметил, что пространственный объем как контробъем введен в практику ваяния Александром Архипенко, который работал в начале века в Париже. Вот, скажем, «Женщина, расчесывающая волосы» – это 1915 год – вместо выпуклых объемных масс тела – плавные переходы вогнутых поверхностей, ограниченных тонким контуром. Великая Мухина высоко оценила находку Архипенко.

– Ты используешь этот прием?

Гаврилов сделал глубокомысленное лицо, выдержал долгую паузу.

– Видишь ли… Он создает динамику, напряжение. Ты ожидаешь здесь выпуклости, а там – контрформа, которая тебя затягивает, как в космосе черные дыры. Это магия! Воздух образует тягу, как внутри трубы возникает давление. Это особенно ощущается, когда контрформа работает…

– Расскажи просто и доступно, как у тебя обычно возникает замысел новой работы? Ну какие стимулы, импульсы – посещение музея, выставки, новая книга, какие‑то еще впечатления?

Гаврилов насупился, помолчал.

– Запомни вот что: я иду от жизни, от простых иной раз событий… Бывало, идешь утром в институт, видишь девушку – как она ногу ставит, какова линия шеи. И возникает какой‑то пластический образ, звучание. Подобные вещи и дают импульс; у меня все композиции такие внезапные, одна работа не похожа на другую. Когда‑то один искусствовед на выставке удивился: как так, у всех художников сразу видно, что это один почерк, а у вас работы абсолютно разные. Чем это вызвано? А тем, что ситуации в жизни разные, и у меня каждая рождает собственный образ. И пластическое решение, сам язык, форма изобразительная абсолютно подчинены той идее, которая возникает как музыкальная фраза. Вся жизнь – музыкальна. В ритмах проходят магнитные поля. Вот поэтому для меня реальные события очень значимы…

* * *

… Как‑то в редакции журнала «Факел» Стас встретил Жорку Трофимова. Рядом с ним топтался мужик в бархатном пиджаке и галстуке‑бабочке. Бородка седая клинышком, глаз за пенсне не видать. Но физиономия знакомая вроде.

– Это Сева Глан, – представил Трофимов, будто Стасу непременно известно это имя.

Впрочем, как и следовало ожидать, скоро выяснилось, что претенциозное и безвкусное Глан – псевдоним, а по‑настоящему он – Евтюшкин, но куда сунешься с такой фамилией! Сева слыл своим в мире художников, артистов и литераторов. Обладал редкой способностью оказаться на фотографиях рядом со знаменитостями, крутился возле них, знакомил, соединял, так сказать, к общей пользе – в первую очередь собственной.

Об умерших обожал вспоминать перед малосведущей аудиторией, при этом безбожно врал, особенно в уверенности, что за руку не схватят, морду не набьют. В семидесятые не пожалел выложить сотню, чтобы его познакомили с полуподпольным Валентином Дорофеевым, автором апокрифической повести «Оставьте мою душу в покое», ставшей Евангелием читающей публики…

– Сева приглашает на выставку на Крымский Вал, – сказал Трофимов, – там и Гаврилов будет.

– Гаврилов вот‑вот станет членкором академии, – уверенно заявил Сева. – Напиши о нем, не ошибешься.

Стас не стал интересоваться, зачем именно ему писать о Гаврилове. Все совершенно очевидно: Жорке надо потолкаться на выставке, где Глан сведет его с кем‑то нужным, может, потенциальным спонсором, а то и просто влиятельной персоной. А сам Сева способен производить опусы, совершенно непригодные для периодической печати по причине слишком откровенного подхалимажа и наукообразного словоблудия.

– Ну и что ты скажешь о Гаврилове? – спросил он Севу.

– Говно, конъюнктурщик, жмот каких свет не видывал. Но пробивной, делишки обтяпывает лихо. Его поделки безумно нравятся нуворишам, ни черта не понимающим в искусстве. Сейчас, насколько мне известно, ваяет надгробного ангела какому‑то финансовому магнату…

– А мне‑то какой резон писать о нем?

– Гонорар хороший, вот какой резон!

Стас умолчал о том, что заказ уже получен, что он внимательно прочитал все, что писали о Гаврилове репортеры, высокоумные искусствоведы, коллеги‑художники. Не стал рассказывать, что с Гавриловым имел длительные и обстоятельные беседы. И они сели в троллейбус в сторону Парка культуры.

* * *

И вот снова Гаврилов. Стас с художником направлялся к Третьяковке.

Лаврушинский, которым они неспешно брели от Болотной, стал пешеходным – просторно, безлюдно, жаркий будний день.

– Что ты скажешь о Пигмалионе, который влюбился в свое творение, а его оживила Афродита? Не возникало желания оживить какую‑то из своих скультур?

Гаврилов даже остановился, выпучив глаза.

– Оживить? Да ты что! У меня полно живых – дети, жена. Хватит с меня! Потом, старик, имей в виду: произведение искусства – явление божественное. И оживить его – значит свести на землю. У меня наоборот: все силы тратишь на то, чтобы вещь возносилась в небеса, в космос. Людям это, может, ближе – оживить твое, материальное. А здесь наоборот: чтобы произведение было эфемерно. Если ты увлечен пластикой – то ищешь возможность уйти от материального. И чем дальше скульптура уходит от реальности, тем больше удовольствия получаешь…

Так, подумалось Стасу, подальше от реальности… Проверим на вшивость!

– Ожившая статуя присутствует и у Пушкина. Помнишь – в «Каменном госте»? Гуан приглашает статую Командора прийти к его вдове – и вдруг статуя приходит!

Действительно ли помнил он пушкинский шедевр или стыдно было сознаться в невежестве? Гаврилов серьезно кивнул:

– Помню. Это ужасно! Об этом и говорю: ужасно, когда вещь духовная становится реальностью, это кошмар!

Стас выдавил:

– И статуя увлекает Гуана в преисподнюю…

– Вот, это от чертовщины! – кивнул Гаврилов. – Человек хочет вещь оживить!

– Может, тут кроется метафора, скульптор…

– Стремится приблизиться к Богу! Бог создал все живое. – Гаврилов произнес последние слова с придыханием. Чертов святоша!

– А скульптор вдыхает душу в камень…

– Нет, никак оживить не хочу – и никогда не хотел. Скульптура для меня – возможность уйти от реальной жизни.

– Но у тебя ведь есть портреты конкретных людей – ну, те же Чехов, Толстой…

– Да ты что! Это же заказ. Гораздо лучше делать эфемерные вещи. В музыке ведь нет портретов! Я мечтаю об эфемерном проникновении…

– Но все‑таки взялся за Чехова и Толстого…

Кажется, Гаврилов слегка раздражился, повторив:

– Заказ, говорю же тебе…

– Какая же из работ тебе особенно дорога?

– Ну что ты спрашиваешь? Разумеется, последняя вещь, которую делаешь. Она еще в процессе, ты с ней еще общаешься, думаешь о ней.

– Ладно, мы уже пришли в храм искусства. Скажи напоследок: у тебя бывало ощущение творческой неудачи?

Гаврилов важно ответствовал:

– Никогда. В жизни неудачи бывали, а в творчестве – нет. Возможность поговорить с Господом – всегда удача.



Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Маргиналы, гомососы и сквознячок

Маргиналы, гомососы и сквознячок

Алена Бондарева

Александр Щербаков об «Избранном» автора повести «Вам и не снилось» Галины Щербаковой

0
795
Было ваше – стало наше

Было ваше – стало наше

Андрей Кротков

Плагиату и плагиаторам было хорошо в Средневековье

0
821
Медведь на них щерится…

Медведь на них щерится…

Игорь Шумейко

Самая знаменитая фраза Ломоносова, о «прирастании могущества России Сибирью» – еще и самая недооцененная, непонятая

0
253
Гальперу Гальпера не видно

Гальперу Гальпера не видно

Александр Гальпер

Истории о понимающих поклонницах и настоящей могиле Чайковского

0
396

Другие новости

Загрузка...
24smi.org