0
6744
Газета Печатная версия

24.10.2019 00:01:00

Преодоление разрывов

Переводчица Любовь Сумм о своих предках – участниках и творцах литературы ХХ века

Тэги: критика, перевод, гитлер, сталин, павел коган, ссср, рассказ, великая отечественная война, железный занавес, поэзия

Любовь Борисовна Сумм – переводчик с английского, немецкого, латыни, кандидат филологических наук. Родилась и живет в Москве. Окончила филологический факультет Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова. Переводила Честертона, Клайва Льюиса, Плутарха, Франциска Ассизского, Джонатана Франзена, Ивлина Во, Салмана Рушди, дневники Геббельса и др.

критика, перевод, гитлер, сталин, павел коган, ссср, рассказ, великая отечественная война, железный занавес, поэзия Два юбиляра – литературный критик Исаак Крамов и писательница Елена Ржевская. Фото из личного архива Елены Ржевской

Любовь Сумм – переводчик с огромным стажем, замечательный специалист по античной литературе, а еще она внучка поэта Павла Когана и писательницы Елены Ржевской. В этом месяце мы празднуем целых два юбилея: 100-летие Елены Ржевской и ее второго мужа – литературного критика Исаака Крамова. О Крамове и Ржевской, Гитлере и Сталине, человечности и возвращении имен с Любовью СУММ побеседовала Алиса ГАНИЕВА.

– Любовь Борисовна, начну с двойного юбилея вашей бабушки, писательницы Елены Ржевской, и ее мужа Исаака Крамова. Крамов – литературный критик, специалист по Платонову, собеседник и корреспондент Маршака, Шаламова и прочих классиков. Расскажите, пожалуйста, сначала о нем.

– Вы правы, 27 октября исполняется 100 лет Елене Ржевской, 28‑го будет вечер в ЦДЛ. И там же мы будем вспоминать Исаака Рабиновича, критика Крамова, родившегося на восемь дней раньше, 19 октября 1919 года.Вы очень точное произнесли слово – «собеседник». Во всех видах своей литературной деятельности – критика, составителя книг, автора предисловий, литературных биографий – Крамов всегда был полностью обращен к тому, с кем и о ком говорил. В его наследии самой драгоценной частью оказались разговоры, частично опубликованные в сборнике 1980 года, частично еще ожидающие встречи с читателем, и объемная переписка. Крамов был не только профессиональным критиком и рецензентом, но и первым читателем: в этих письмах с ним делятся замыслами, обсуждают ход работы.Сейчас я разбираю огромную библиотеку в квартире, где бабушка прожила всю жизнь, из них 33 года – в этом браке. Отдельный шкаф из трех секций под потолок заполнен книгами с благодарностями «Изе», как его называли, за причастность к появлению этих книг на свет. Многие книги Крамов сопровождал как критик или составитель и автор предисловия, но едва ли не чаще как читатель и друг. Поди улови это, определи в перечне юбилейных заслуг. Но очень было ощутимо для круга, к которому он принадлежал, – а круг этот сложился еще в конце 1930‑х, в ИФЛИ, и пополнялся с годами. Изя рано ушел, в 60 лет, и это было для многих не только личной утратой, не только сокрушением, что он мог бы еще написать и не напишет, но и каким‑то изменением общего воздуха.

– Удивительно, что в составленном им двухтомнике «Советский рассказ» (1975) можно найти не только проходных тружеников соцреализма, не только писателей замечательных, но как бы легальных, но и полуопальных Юрия Тынянова, Михаила Булгакова, Исаака Бабеля. Плоды оттепели?

– На самом деле проходных там нет. Изя Крамов был невероятно трудолюбив и, еще раз скажу, очень внимателен к другому человеку. К тому же и сам жанр рассказа интересовал его. Вступление к двухтомнику и статьи Крамова должны бы войти в литературоведческую теорию. Там много существенных мыслей о жанре, совершенно свободных, без привязки к «времени, месту, канону». Перечитано было им в сотни раз больше, чем отобрано. Бережно отыскивались крупицы в национальных литературах: это ведь именно «Советский рассказ», то есть возможность обнаружить, привести к читателю малоизвестных авторов, разомкнуть границы между литературами национальных республик. Рассказ имеет такое демократическое в лучшем смысле слова свойство: побуждает выслушать, побуждает к общению. Разумеется, Крамов стремился максимально полно представить литературу ХХ века. Горевал о том, что невозможно дать эмигрантские тексты. Перечисленных вами авторов уже можно было (с ограничениями и купюрами) публиковать. И место этих авторов в литературе совершенно было Крамову ясно: он, как и другие ифлийцы (ИФЛИ, Московский институт философии, литературы и истории имени Н.Г. Чернышевского существовал в Москве с 1931 по 1941 год. – «НГ‑EL»), уже в юности привык сверяться с тем самым гамбургским счетом. Да, они жили в этих условиях ограничений, купюр, компромиссов. И старались сделать то, что могут. Если бы не возможность «пробить», как тогда говорили, хотя бы несколько из таких существенных имен, Крамов и не взялся бы за такую работу. Некоторые удачи его – именно в том, что удалось «пробить», – замечательны и достойны отдельной публикации по истории советской литературы на этом стыке официально разрешенного – и подлинного, профессионального и уже тем самым полуопального. Оттепель к тому времени уже давно миновала. А 1968 год подвел черту не только под оттепелью, но и под тем чувством принадлежности к общей человеческой истории, которое было так сильно в 1930-е годы, питало в молодом поколении, говоря словами Елены Ржевской, «пафос жизни». Это чувство получило подтверждение на исходе Второй мировой войны.

– Вот мы и перешли к Елене Ржевской. Мало того что писательница, так еще и ветеран войны, которая участвовала в поиске и опознании Гитлера. И прожила почти целое столетие! Про Гитлера правда?

– Да, конечно. Но у Елены Ржевской, кроме ее знаменитой книги «Берлин, май 1945», где описаны последние дни войны, капитуляция Берлина, обнаружение обгорелого трупа Гитлера и опознание его по зубам – исторические события, в которых она участвовала как переводчик, – есть более поздняя, итоговая для военной темы книга «Далекий гул». В этой повести берлинским событиям уделена лишь небольшая глава, гораздо больше – тому, что им предшествовало: Бромбергу (Быдгощу), лагерю военнопленных, где находились англичане и французы. Это была такая маленькая «встреча на Эльбе», первое соприкосновение с союзниками. Да и в документальной повести «Берлин, май 1945» есть главка, в которой – выйдя ночью из бункера, где работали над документами Третьего рейха, искали следы Гитлера – столкнулись с группой итальянцев. Итальянцы, освобожденные из плена, шли на родину пешком с тележкой, на которую сложили коробки с куклами, единственный свой трофей. Встретив советских разведчиков, узнав, что у молодой переводчицы дома дочка, итальянцы подарили одну куклу ей. До сих пор живет в семье, недавно обновляли ей платье, восстанавливали запавшие глазки. Это был мир, открывавшийся взаимно, мир, в котором наша страна имела огромную заслугу, имела и важнейший опыт общего страдания, совместного освобождения. Поиски Гитлера тоже имели международное значение. Разумеется, был азарт соперничества, опередить союзников, да и не только союзников, своих тоже – труп на экспертизу увели из‑под носа у разведчиков соседней армии. Вместе с тем, и Ржевская в книге «Берлин, май 1945» это подчеркивает, существовал подписанный странами антигитлеровской коалиции договор: преследовать военных преступников хоть «до края земли», добиться, чтобы они предстали перед международным трибуналом. Скрыв факт обнаружения и опознания Гитлера, Сталин нарушил этот договор. Елена Ржевская много раз возвращалась к мучительной загадке: зачем скрыл? Никакой выгоды, явный убыток, ведь на весь мир бы: «Русские нашли Гитлера». Один из ответов, какой ей виделся: это первый шаг к железному занавесу. Не действовать заодно с теперь уже бывшими союзниками. Вероятно, рассуждала Ржевская, Сталин не хотел также и поощрять победоносную армию. День Победы не сделали праздничным, выходным днем. Пример декабристов – насмотрелись на заграничную жизнь, чувствовали, что не воздано самоотверженному, спасшему отечество народу – и восстали. В армии весной‑летом 1945 года ходили слухи (в «Далеком гуле», написанном в перестройку, уже можно было их повторить), что колхозы распустят или будут большие послабления, вернут НЭП и – разрешат ездить за границу. Казалось бы, зачем им заграница, по домам бы скорее. Но ведь это и есть тоска по нормальной жизни, как все, со всеми. Железный занавес отсекал это. Пресекал. И еще одна была у Сталина причина, тайная. В опубликованном также лишь в конце 1980-х разговоре с маршалом Жуковым и в новом, дополненном издании «Берлина» Ржевская возвращается к мысли об определенной притягательности одного тирана для другого: Сталина не так уж привлекала перспектива отдать мертвого Гитлера на суд, и чтобы все видели – Sic semper tyrannis (такова участь тиранов. – «НГ‑EL»). Ведь и мертвый фюрер подлежал Нюрнбергскому трибуналу. А сейчас, переводя книгу Филиппа Сэндса «Восточно‑Западная улица», я стала понимать, что такое был Нюрнбергский трибунал в истории. Всемирной. Впервые прозвучали слова о преступлении против человечества, о праве человечества вмешиваться в суверенные дела государства, если то явным, вопиющим образом попирает права человека, лишает свободы, жизни, применяет пытки. Это был великий прорыв разделенных народов в человечество. Начало нашей общей истории, как мы ее знаем. Но – железный занавес, но – холодная война.

Литературная работа и Ржевской, и Крамова тем и важна, что всегда была на преодоление разрывов. Так что и книги Крамов составлял как соединение, возвращение имен, восстановление.

– Брат Крамова, художник Леонид Волынский, тоже оказался участником истории с большой буквы? Это он организовал спасение сокровищ Дрезденский галереи?

– Да. Удивительная судьба: Леонид жил в Киеве, под Киевом начал войну, сразу же попал в плен, успел бежать прежде, чем в нем распознали еврея. Родители его и Изи в Бабьем Яру, он уцелел чудом. Скрывался на оккупированной территории, наладил связь с партизанами. Написал и об этом, и о том, конечно, как искали дрезденские сокровища. Эта книга («Семь дней») начинается восклицанием: «Сикстины в Дрездене нет!» (кричит лейтенанту Рабиновичу мотоциклист, проносящийся мимо, его однополчанин, с которым за несколько дней до того говорили о Рафаэле и о том, что – уцелело ли, не уцелело – в Дрездене.) То, что художник, знаток живописи, оказался именно там в то время – счастливая случайность и для него, и для спасенных шедевров. Но вместе с тем он ведь ждал этого свидания. Он тоже, хоть и прожил первую половину своей жизни в закрытой стране, был причастен к мировой культуре. Так себя ощущал. И вот – «Сикстинская мадонна».

Принадлежность к человечеству была у них всех – с опережением, словно бы в наше время обращенная. «Фашизму» – таким общим словом они называли и Рейх, и режим Франко, и итальянский собственно фашизм – они противопоставляли не иной режим, не советский строй, хоть и принимали в юности самоотверженно его идеалы, а человечность. «Вы не слышите слова «человечность» /Оно звучит изнутри как отмеченный стих /И если человек – это чело века /То человечность – это чело вечности» (незаконченное стихотворение Павла Когана)

Humanity английское покрывает оба значения – «человечество» и «человечность». При переводе термина «преступления против человечества» каждый раз думаю: по смыслу – и «против человечности».

– К слову о Павле Когане, вашем деде, первом муже Елены Ржевской, погибшем в 1942 году под Новороссийском. При жизни его стихи не были напечатаны, «Бригантина» разошлась как народная песня. Издавать Павла Когана стали через много лет после войны, вы в прошлом году подготовили к его 100-летию сборник «Разрыв‑травой, травою‑повиликой» (см. «НГ‑EL» от 05.07.18), куда, как вы пишете в предисловии, удалось включить все тексты, в том числе черновики, наброски. Что‑то новое для самой себя вы увидели, когда готовили книгу?

– Я увидела подтверждение того, что уже знала, но все же не чувствовала, в каком это масштабе, как глубоко заполняет всю его жизнь. Основная тема творчества Павла – дружба. О ней он писал в 15 лет, неумело, многословно, о ней и в последних своих стихотворениях, как‑то уже охватывая человека целиком, желая ему – быть. «Ты должен выжить, я хочу, чтобы ты выжил», – обращается он к Жоре Лепскому, автору музыки к «Бригантине». А Изе Крамову, любимому другу, писал с фронта, совсем уже незадолго до гибели: «Я верю твердо, что будет все. И Родина свободная, и Солнце, и споры до хрипоты, и наши книги. Кстати, о книгах – прочел твое письмо и еще раз убедился:

1) что у меня великолепный глаз на людей,

2) что рожден ты ходить шагами семимильными и

3) что книга твоя – дело только времени.

Очень поздравляю тебя, родной! Жму лапу. Крепко целую. Павел».

И вот видите, «великолепный глаз на людей» и способность, ежедневно ходя возле смерти, думать о книге друга – это общее у них. Когда мы говорим, что Крамов был «собеседником» и эти разговоры опубликованы, хочется уточнить, что это не фиксация чужих слов, а гораздо более объемное – биографический очерк, в котором человек раскрывается через свои слова и через комментарий Крамова, внимательное его вглядывание. К нему и специально приходили, человек с тяжелой судьбой, лагерной, несколько вечеров приходил и рассказывал Изе с насущной потребностью: «Не дай пропасть моей жизни».

Этим и дорог Крамов, потому и надо бы переиздать его книги и собрать то, что осталось в тетрадях: сохраненные им, достоверно, дружески – жизни.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Право на эгоизм и прочую распущенность

Право на эгоизм и прочую распущенность

Вадим Черновецкий

Что прощают одному полу и не прощают другому

0
1004
Я лампу гашу на столе

Я лампу гашу на столе

Нина Краснова

К 75-летию со дня рождения поэтессы Татьяны Бек

0
3482
В ослиной шкуре

В ослиной шкуре

Вера Бройде

Ребенок становится Зорро

0
1013
А она верила в чудеса

А она верила в чудеса

Александр Балтин

Пестрота женского слова: от Елены Гуро до Татьяны Бек

0
3444

Другие новости