0
763
Газета Non-fiction Печатная версия

21.06.2018 00:01:00

Писаришка штабной

Интеллигенция считывала пародийность песни «Батальонный разведчик», а народ слушал и плакал

Максим Артемьев

Об авторе: Максим Анатольевич Артемьев – историк, журналист.

Тэги: война, поэзия, ирония, юмор, сатира, нищие, интеллигенция, история, советский союз, музыка, жестокий романс, песни


война, поэзия, ирония, юмор, сатира, нищие, интеллигенция, история, советский союз, музыка, «жестокий романс», песни Родная моя сторона! Фото Евгения Лесина

Лучшая, на мой взгляд, песня о Великой Отечественной войне – «Я был батальонный разведчик», созданная в 1950 году вполне определенным коллективом авторов – Алексеем Охрименко, Сергеем Кристи и Владимиром Шрейбергом. Она очень быстро «ушла в народ» и стала бытовать во множестве вариантов, благо о публикации оригинальной версии не могло быть и речи.

Ее бесспорный и долговременный успех – пусть и неофициальный, вполне закономерен. Песня простым и понятным языком рассказывала о наиболее жгучих для фронтовиков проблемах, с которыми им пришлось столкнуться по возвращении домой. Яркий драматический сюжет, своего рода роковая баллада о неверности и возмездии, цеплял души слушателей. Песня стала ответом на «Жди меня» Константина Симонова, предлагая альтернативную историю про тех, кто не дождался. И она была куда душевней, чем, собственно, симоновское «Открытое письмо» (Женщине из г. Вичуга) – «…Вы написали, что уж год, Как вы знакомы с новым мужем. А старый, если и придет, Вам будет все равно не нужен», – поскольку стихотворение слишком риторично, официозно, «правильно».

Попробуем разобраться в причинах успеха «Батальонного разведчика», произведения глубоко иронического, но в котором народ не услышал иронии, подобно тому как панаевская «Густолиственных кленов аллея» из пародии превратилась во вполне себе задушевный лирический романс.

Впрочем, стоит оговориться. То, за что любят «Батальонного разведчика», различается в зависимости от аудитории. Интеллигентной, которая считывает иронию и пародийность, он нравится именно за свою несерьезность. Его поют под гитару, в общем-то, дурачась, снисходя до «народа», подражая ему. Но нас больше интересует успех у аудитории массовой.

Песня аполитична, как аполитичны были и ее слушатели все советские годы, в том числе и на момент ее создания. Авторов ее не репрессировали и не преследовали, и, думается, они сами не считали, что создают что-то антисоветское, запрещенное. Они попали с ней в нишу неофициальной, но вполне допустимой и терпимой культуры. Благодаря этому ее не боялись петь и по электричкам, и в студенческих компаниях.

Песня начинается с того, что сразу и рельефно задаются тезис и антитезис:

Я был батальонный 

разведчик,

А он – писаришка штабной,

Я был за Россию ответчик...

Появляется широкий фон и фигура, заслоняющая собой Россию, рискующая жизнью.

А он спал с моею женой…

Резкое снижение темы, мы окунаемся в мир мелкий и обывательский, переход от линии фронта до спальни в одну строку. Одновременно задается драматизм:

Ой, Клава, родимая Клава,

Ужели судьбой суждено...

Стандартный оборот про судьбу, типичный и для жестокого романса, и для народной песни.

Чтоб ты променяла, шалава,

Орла на такое (слово на букву «г». – «НГ-EL»)?!

Вводится обсценная лексика – привычная и понятная народу.

Забыла красавца мужчину,

Позорила нашу кровать...

Развертывается тема женской верности, ключевая для многих на фронте, оторванных от жен и подруг, но тема подается в открыто эротической плоскости, не «духовно», а «плотски».

А мне от Москвы до Берлина

По трупам фашистским 

шагать…

История с Клавой и писаришкой на этом пока заканчивается, песня обращается к личной судьбе героя и одновременно уходит в «большой мир».

Шагал, а порой в лазарете

В обнимку со смертью лежал...

Перекличка с сурковской строкой «а до смерти четыре шага». Герой выводится в состояние бытия-около-смерти, чем подчеркивается его антагонизм со «штабным писаришкой», пребывающим вдалеке от передовой в безопасности.

И плакали сестры, как дети,

Ланцет у хирурга дрожал.

Дрожал и сосед мой – рубака,

Полковник и дважды Герой,

Он плакал, накрывшись 

рубахой,

Тяжелой слезой фронтовой.

Нагнетание эмоций у слушателя. Вся Россия оплакивает раненого и искалеченного героя – от медсестер до высшего офицерства.

Гвардейской слезой фронтовою

Стрелковый рыдал батальон,

Когда я Геройской звездою

От маршала был награжден.

Родина формально признает заслуги героя, его статус бесспорен, государство на его стороне. Ирония и плеоназм не «считываются» простонародными слушателями. Обилие слез как свидетельство катастрофы, произошедшей с раненым.

А вскоре вручили протёзы...

«Протёзы» через «ё» – «колёрлокаль», нарочито неграмотная простонародная речь, делающая героя особенно «социально близким».

И тотчас отправили в тыл…

Переход из фронтовой жизни, где все братья (сестры), в коварный и неведомый тыл. Одновременно скрытая жалоба на поспешное выпроваживание из мира геройского, как только стал не нужен по причине ранения.

Красивые крупные слезы

Кондуктор на литер пролил.

Пролил, прослезился, собака,

А все же сорвал четвертак!

Первое столкновение с тыловыми лицемерием, несправедливостью и подлостью.

Не выдержал, сам я заплакал...

Герой, наконец, сам включается в бесконечный ряд плакальщиков. Плачущий мужчина – особый образ в русской песенной культуре (взять Исаковского – «Хмелел солдат, слеза катилась, слеза несбывшихся надежд»), свидетельство доведения героя до ручки, его прозрения относительно того, как несправедливо устроена жизнь.

Ну, думаю, мать вашу так!

Грабители, сволочи тыла,

Как носит вас наша земля!

Создается обобщенная картина тыла, а шире – нечестного, «не по правде» устройства послевоенной жизни, шокировавшей возвращавшихся домой фронтовиков.

Я понял, что многим могила

Придет от мово костыля.

Предлагается любимый в фольклоре образ героя, творящего самосуд, надежда на наступление правды и справедливости усилиями самих «маленьких людей». При этом не берется под сомнение само государственное и политическое устройство.

Домой я, как пуля, ворвался

И бросился Клаву лобзать,

Я телом жены наслаждался...

Возвращение в камерный мир спальни из «большого мира». Обороты из книжной лексики, призванные показать, что герой не чужд и «высокому» пониманию любви.

Протез положил 

под кровать…

Так обычно кладут оружие, но у вчерашнего фронтовика нет больше оружия. Слушатель незаметно подготавливается, что «ружье должно выстрелить» – по Чехову, протез упоминается не просто так.

Болит мой осколок железа

И режет пузырь мочевой...

Преднамеренное снижение темы – явно ироническое для авторов, но вполне понятное – как неизбежная и вездесущая физиология – для слушателей. Личная хвороба как результат попадания под колеса Истории.

Полез под кровать 

за протезом,

А там писаришка штабной!

Любовник под кроватью – старый как мир и всеми узнаваемый сюжет.

Штабного я бил в белы груди,

Сшибая с грудей ордена…

Исполнение обещанного парой куплетов ранее (недаром в вариантах песни поют: «...сбивал костылем ордена»), расправа над тыловой крысой, кульминационный во многом момент песни.

Ой, люди, ой, русские люди,

Родная моя сторона!

Также типовое обращение к «своим», вынесение ситуации на общегосударственный, общенародный уровень. Пусть мир судит.

Жену-то я, братцы, 

так сильно любил,

Протез на нее не поднялся,

Ее костылем я маненько побил

И с нею навек распрощался.

Снова гипертрофированная ирония, но опять-таки не опознаваемая простонародными слушателями и исполнителями: они улавливают стандартное «навек распрощался», а различные стадии битья (при допустимости его в принципе) для них привычная реальность.

С тех пор предо мною 

все время она,

Красивые карие очи…

В памяти всплывают романсы Вейнберга («И в винном тумане носилась пред ним генеральская дочь») и Гребенки («Очи черные, очи страстные»).

Налейте, налейте стакан 

мне вина,

Рассказывать нет больше 

мочи!

Рассказчик истощен вновь пережитым, повествование его глубоко взволновало.

Налейте, налейте 

скорей мне вина,

Тоска меня смертная гложет.

«Смертная тоска» – еще одно заезженное и всем знакомое выражение. Оно воспринимается как необходимый оборот, свидетельство продолжения традиции, песня остается в русле «высокого жанра».

Копейкой своей поддержите

меня –

Подайте, друзья, кто сколь 

может.

Стандартный оборот попрошаек. Но тут не только «приземление» темы и возвращение «в-мир-здесь» – то есть в обстановку, где слушают исполнителя. Как у Кольриджа в «Сказании о старом мореходе», страшная история, произошедшая с героем, должна заставить слушателей задуматься. Индивидуальный случай становится типичным. Личная ситуация обобщается до олицетворения судьбы поколения. Исполнитель предстает не просто певцом, но, как и у Кольриджа, посланцем Судьбы, напоминающим об окружающих нас бесчисленных трагедиях – последствиях войны в разрезе частной жизни.



Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Кровь и почва Поросенкова Лога

Кровь и почва Поросенкова Лога

Павел Скрыльников

Стремление монополизировать тему гибели царской семьи порождает внутрицерковные конфликты

0
566
Неудобный атаман

Неудобный атаман

Павел Скрыльников

Тамбовщина не может найти способ вспомнить своих героев

0
617
Тройной агент из Ватикана

Тройной агент из Ватикана

Алексей Казаков

Рассекреченные документы ЦРУ рассказывают, как был завербован Москвой разведчик нацистов и американцев

0
473
Бич клерикалов

Бич клерикалов

Валерий Вяткин

Беспощадное перо Антиоха Кантемира и прототип его сатир

0
131

Другие новости

Загрузка...
24smi.org