0
2362
Газета Главная тема Интернет-версия

01.08.2002 00:00:00

"Двойная звезда" российской провокации

Тэги: провокация, интеллегенция, литература


Среди как-то и почему-то памятных дат, которые вал за валом накатывают на неокрепшее историческое сознание сегодняшнего россиянина, наступает черед двух событий более чем вековой давности. 2 августа 1872 года в предместье Цюриха Геттингене в кафе "Mueller Caffe Haus" швейцарскими жандармами по доносу Адольфа Стемпковского был арестован Сергей Нечаев. Он был выдан российским властям и в октябре 1872 года препровожден в Петербург. В 1872 году был закончен печатанием в "Русском вестнике" и вышел в следующем году отдельным - единственным прижизненным - изданием великий роман Федора Достоевского "Бесы", написанный вслед процессу над нечаевцами 1871 года и предлагавший разгадку непростой личности Нечаева. Между тем происшедшее в российской жизни и в литературе 130 лет назад имеет острую актуальность сегодня.

Провокация вообще, политическая провокация в частности были изобретены не в России и не в XIX веке. Но в России политическая провокация в силу пресловутой "специфики" ее исторического развития приобрела некоторые уникальные характеристики. Что тут имеется в виду? Только в России политическая провокация стала не просто уродством, вывихом в общественной жизни, а одним из неизбывных "проклятых вопросов" русской интеллигенции. Внешним выражением такой в целом не типичной для Европы ситуации явилось то обстоятельство, что в России политическая провокация раз за разом приобретала квазиастрологическую конфигурацию "двойной звезды": подобно тому, как во Вселенной бывает так, что две звезды обращаются по эллиптическим орбитам вокруг общего центра под действием сил тяготения, точно так же в российском политическом пространстве по неким невероятным орбитам вокруг таинственного общего центра вращаются провокаторы большого стиля и бьющиеся над их загадкой русские писатели, стремящиеся ассимилировать ее (загадку) в культуру. Первой из таких "двойных звезд" следует назвать бинарную оппозицию, с которой начинается и которой кончается любой разговор о провокации в России: Сергей Нечаев (1844-1882) - Федор Достоевский (1821-1881), нечаевский "Катехизис революционера" (1869) - роман "Бесы" Достоевского (1871-1872).

Так помогла ли указанная уникальная особенность русской культуры и общественности ("двойные звезды") разгадать, сделать умопостигаемым феномен провокации? Если и помогла, то далеко не во всем. Русская литература от Достоевского до Солженицына, русская политическая мысль от Петрашевского до Ленина и советских шестидесятников остались во многом в плену традиционного политического дискурса, ограничили свой умственный инструментарий накопленным мировой культурой за тысячелетия символическим и смыслообразным арсеналом. Это не позволило им концептуально схватить принципиальную инаковость того нового типа провокации, который складывался в России на рубеже XIX-XX вв. и наложил неизгладимый отпечаток на историю истекшего столетия.

Отсюда понятно, насколько уместен в применении к российским провокаторам прием Плутарха: написание в свете современности двойного портрета - провокатора вместе с его жизнеописателем и интерпретатором. И я решил этим приемом - в меру моих сил и возможностей - здесь воспользоваться.

Нечаев и русская конспиративность

Исторический момент, когда Сергей Нечаев "беззаконною кометой" промелькнул на поприще революционного движения в России, помимо всего прочего был и моментом кристаллизации российского революционного подполья в том его виде, какой оно приобрело в последнюю треть XIX - первую треть XX в. В своей незавершенной и опубликованной только после смерти работе "Нечаевское дело" Вера Засулич (1840-1919) удивительным образом маркировала этот момент перехода, и именно в связи с Нечаевым (первичные биографические сведения о нем являются ныне общеизвестными; последняя из его биографий, принадлежащая Феликсу Лурье, опубликована довольно большим тиражом в 2001 году). Она писала о появлении Нечаева в Москве после его первого побега за границу следующее: "Успенский рекомендовал его под именем Павлова, но сообщил при этом, что он скрывается, что ему грозит опасность. В то время такой человек был необычайным явлением: никто не скрывался; даже предвидя арест, его ожидали на собственной квартире, - нелегальность изобретена еще не была".

Сергей Нечаев и был одним из изобретателей всемирно известной российской нелегальщины. Михаил Бакунин в своем исповедально-прощальном письме к нему от 2 июня 1870 года уделил самое пристальное внимание истокам нечаевской конспиративности, его идеологии тайного общества: "Вы же, мой милый друг, - пишет незадачливый наставник строптивого ученика, - и в этом состоит главная, громадная ошибка, - Вы увлекаетесь системою Лойолы и Макивелля, из которых первый предполагал обратить в рабство целое человечество, а другой создать могущественное государство, все равно монархическое или республиканское, следовательно, - также народное рабство, - влюбившись в полицейски-иезуитские начала и приемы, [Вы] вздумали основать на них свою собственную организацию, свою тайную коллективную силу". Оставляя на совести Бакунина отождествление "систем" Игнатия Лойолы и Никколо Макиавелли, не премину отметить, что Нечаев наряду с этими авторами вдохновлялся также произведениями и мыслями Огюста Бланки (и "русских бланкистов"), Жозефа Прудона, Филиппо Буанаротти, "Манифестом Коммунистической партии" Маркса и Энгельса. Большое влияние на него оказала также конспиративная практика антиимперских тайных обществ польских революционеров, с которыми Нечаев был связан.

Нельзя признать совершенно беспочвенной и "бродячую идею" о прикосновенности "Интернационалки" (то есть первого Международного товарищества рабочих, созданного в 1864 году в Лондоне; этот уничижительный термин встречается в "Бесах") - в лице Бакунина - к идейной консолидации революционного подполья в России в 60-е гг. (и базу для нее заложили контакты Худякова, члена кружка Ишутина, и самого Нечаева с Бакуниным, и распускаемые ими слухи о заграничном "Центральном Комитете" и всемогущем "Международном тайном обществе").

В 1857 году "Записку о тайном обществе" написал Николай Огарев, близкий к Бакунину. Правда, к этой "филиации идей" конспиративности ни духовный вождь "Интернационала" и русский представитель в нем Карл Маркс, ни Фридрих Энгельс не имели никакого личного отношения.

Между тем несомненна также преемственная связь идеологии нелегальщины Нечаева с философией тайного общества, которую в кружке Петрашевского проповедовал Николай Спешнев. По мнению ряда исследователей, именно Спешнев послужил прототипом Ставрогина в романе Достоевского "Бесы" (кстати, встречающийся в романе довольно редкий термин "аффильяция" - из словаря Спешнева). В вышедших в 20-50-е гг. сборниках документов "Петрашевцы" и "Дело петрашевцев" содержатся ценные сведения о спешневской конспиративной доктрине. В записанном жандармами "Показании" Спешнева имеются такие данные: "Спешнев объяснил, что в бытность свою за границей в Дрездене во второй половине 1845 года он писал рассуждение о тайных обществах и наилучшей организации тайного общества применительно к России. <┘> Сочинение это он делил на четыре главы: в первой подробно излагалось о школе Ессейской и о возрастании первоначального христианского общества; во второй - история некоторых новейших тайных обществ; в третьей - различие действия христианского общества от тайных, причины этого и почему именно многие из тайных обществ попались и не успели. В четвертой главе должна была содержаться наилучшая организация тайного общества применительно к России. На этой главе он остановился. России он вообще не знал, да и никак не мог придумать такой организации, чтобы совсем не попасться". На самом деле Спешнев все-таки кое-что придумал: "Спешнев показал план тайного общества, который он потом сжег. Вот план общества, что есть три внеправительственные пути действия: иезуитское, пропагандное и восстание. Каждое из действий неверно и оттого больше шансов, если взять все три дороги, что для этого необходим один Центральный комитет, которого занятие будет состоять в создании частных: Комитет товарищества, Комитет для устройства школ и пропаганды, фурьеристской, коммунистической и либеральной и, наконец, Комитет тайного общества на восстание". В общем, Нечаеву было у кого поучиться науке конспирации - и в России, и за рубежом.

Очень неглупый Фридрих Энгельс писал 24 января 1872 года Теодору Куно по свежим останкам событий: "Нечаев же либо русский агент-провокатор, либо, во всяком случае, действовал как таковой". В этом действительно состояла историческая уникальность Сергея Нечаева: не будучи в числе практических революционеров крупного формата, он был первым среди российских "смутьянов", кто взял на вооружение и широко использовал в самой революционной среде метод и приемы политической провокации, отработанные тайной полицией Империи, хотя, как явствует из изложенного, не только и даже не столько ею. Взять хотя бы такой факт: во время своего первого побега за границу Нечаев слал из Женевы своим знакомым в России письма и антицаристские прокламации, заведомо зная, что они будут перлюстрированы, что за их получателями будет установлен негласный надзор, что в конечном счете они будут арестованы. Нечаев полагал, что это пойдет лишь на "пользу" революционному делу, спровоцирует его экспансию: количественно возрастет масса репрессированных царским режимом; тюрьмы, каторга и ссылка закалят их и превратят в несгибаемых беспощадных борцов, которые пополнят тайную организацию революционеров; их аресты и преследования вызовут недовольство и протесты сочувствующих, которые заразят противоправительственной горячкой других, и т.д. Даже для не слишком разборчивого в средствах Бакунина это было "немного чересчур".

Пагубность нечаевской трансформации революционного "нетерпения" в стремление "подстрекнуть" революцию с помощью провокации не осталась незамеченным и не оцененным "по достоинству" в кругах антиимперской оппозиции в России и за рубежом. Именно отсюда, как показала В.А. Твардовская в работе "Достоевский в общественной жизни России (1861-1881)", исходила первая серьезная критика нечаевщины. По свидетельству Петра Кропоткина, в первой половине 70-х гг. новые революционные кружки (например, чайковцев) возникали "из желания противодействовать нечаевским способам деятельности". Но иммунитет к нечаевщине в русском революционном движении оказался недолговечным. Его видный представитель В.К. Дебогорий-Мокриевич отмечал в своих воспоминаниях: "Хотя мы отрицательно отнеслись к мистификациям (!), практиковавшимся Нечаевым", но "в вопросе об убийстве Иванова после размышлений мы пришли к другому заключению, именно: мы признали справедливым принцип "цель оправдывает средства". Данный принцип фигурировал и в 9-м параграфе устава "Земли и воли", фактически став руководством к действию для "Народной воли".

Но на этом сюжет с Нечаевым и его идеологией нелегальщины и государственного переворота, с "русским бланкизмом" не заканчивается: он имел трагическое продолжение во всех российских революциях ХХ века. Более полувека в Советском Союзе боязливо обходилось стороной потрясающее, кардинально важное для обсуждаемой проблематики свидетельство близко знавшего Ленина Владимира Бонч-Бруевича: "До сих пор не изучен нами Нечаев, над листовками которого Владимир Ильич часто задумывался, и когда в то время слова "нечаевщина" и "нечаевцы" даже среди эмиграции были почти бранными словами, когда этот термин хотели навязать тем, кто стремится к пропаганде захвата власти пролетариатом, к вооруженному восстанию и к непременному установлению диктатуры пролетариата, когда Нечаева называли - как будто бы это особо плохо - "русским бланкистом". Владимир Ильич нередко заявлял о том, что какой ловкий трюк проделали реакционеры с легкой руки Достоевского и его омерзительного, но гениального романа "Бесы", совершенно забывая, что этот титан революции обладал такой силой воли, таким энтузиазмом, что и в Петропавловской крепости, сидя в невероятных условиях, сумел повлиять даже на окружающих его солдат таким образом, что они всецело ему подчинились". Дальше идет самое неожиданное: "Совершенно забывают, - говорил Владимир Ильич, - что Нечаев обладал особым талантом организатора, умением всюду устанавливать особые навыки конспиративной работы, умел свои мысли облачать в такие потрясающие формулировки, которые оставались памятны на всю жизнь". И ленинское резюме: "Нечаев должен быть весь издан. Необходимо изучить, дознаться, что он писал, где он писал, расшифровать все его псевдонимы, собрать воедино и все напечатать", - неоднократно говорил Владимир Ильич. Это один из многочисленных "заветов" Ленина, которые в отличие от заветов Нечаева так никогда и не были выполнены.

Откуда берутся российские революционеры?

Как известно, к непосредственной работе над романом "Бесы" Федор Достоевский приступил за полтора года до процесса нечаевцев, закончил его в год депортации Сергея Нечаева из Швейцарии в Россию в 1872-м. При посылке начала романа в катковский журнал "Русский вестник" писатель так описывал ситуацию его возникновения: "Ни Нечаева, ни Иванова (убитый Нечаевым студент. - С.З.), ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б знал, то не стал бы копировать". Заявив о своем "ученом незнании" (почти по Николаю Кузанскому) о деле нечаевского кружка и самом Нечаеве, Достоевский там же с неким вызовом декларировал: "Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью, но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось воображением то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству". Кого из двух главных персонажей "Бесов" - Николая Ставрогина или Петра Верховенского - писатель считал этим типом? Оставляя этот вопрос открытым, замечу, что в этой двойственности проявилось то "сложное взаимодействие", в которое "впечатления от нечаевского "злодейства" вступали в романе "с некоторыми старыми воспоминаниями, начиная от кружка М.В. Петрашевского" (Твардовская). Легковесные попытки представить последним словом Достоевского о Нечаеве автохарактеристику Петра Верховенского: "Я мошенник, а не социалист" (Юрий Карякин), - они должны быть отвергнуты как несостоятельные.

В советский период подавляющее большинство исследователей психологии нечаевщины и ее отражения в "Бесах" делали односторонний социологический упор на том, что и в первом, и во втором случаях имеет место своего рода проекция психоментальности мелкой буржуазии, мещанства - то ли на область политической деятельности, то ли на область изящной словесности. Так, Анатолий Луначарский заявлял в статье "Достоевский как мыслитель и художник" (1931): "Достоевский мог в известную пору приспосабливаться даже к черносотенному дворянству, и тем не менее по всему своему социальному типу и материалу своих произведений он - мещанин". И далее: "Циник-мещанин даже тогда, когда он бывал опрокинут и попадал в подполье, далеко не всегда отказывался от цинизма, но цинизм его приобретал змеиные черты, черты мрачного, свистящего нигилизма". В несколько более изощренном виде, но по сути та же позиция проводилась в многочисленных работах Игоря Пантина, Евгения Плимака, Владимира Хороса, которые в их совместной книге "Революционная традиция в России" указывали: "Нечаевщина воплотила в особо уродливой форме незрелость тогдашнего революционного движения, и прежде всего его организационную и идейную слабость, узость его классовой базы. Разночинская среда, среда мелкобуржуазной демократии, дала во второй половине XIX в. российскому освободительному движению прекрасный человеческий материал. Но та же среда заражала это движение и своими болезнями, сопровождающими процесс деклассирования".

Мне думается, что эти и им подобные концепции ни на шаг не приближают их сторонников ни к раскрытию антропологической загадки революционера-провокатора вообще, Нечаева в частности, ни к пониманию психологических постижений Достоевского в "Бесах", независимо от того, хорошо или плохо они, концепции, были фундированы исторически. [Нередко случалось, что и плохо. Ни сам Юрий Трифонов, ни писавший предисловие к сборнику его публицистики Лев Аннинский, не поправивший ошибки писателя, не знали толком даже биографию Нечаева: Трифонов в упомянутой статье "Нечаев, Верховенский и другие┘" назвал Нечаева "сыном сельского священника" и "учителем Закона Божия из провинции", в то время как он был незаконнорожденным сыном помещика Петра Епишкова и его крепостным; а его названный отец Геннадий Павлович Павлов, ставший впоследствии Нечаевым (от "ничей), был не священником, а половым и маляром; постоянное место работы и должность учителя Закона Божия Сергей Нечаев получил не в провинции, а в столице, в петербургском Андреевском приходском училище. Суд над Нечаевым состоялся не через "несколько лет" после процесса нечаевцев (август 1871 г.), как указывал Трифонов, а начался уже в январе 1873 г. И т.д.] Но вернемся к обозначенной теме.

Ressentiment, или Ненависть как революционный аффект

Сергей Нечаев в революционном движении на рубеже 60-70-х гг. в России был именно тем человеком, в ком с наибольшей энергией и пластичностью проявились глубинные, архетипические черты психологии того общественного явления, которое красным пунктиром проходит не только через историю России, но через мировую историю после утверждения Римской Империи: низового революционаризма несистемных, маргинальных, деклассированных слоев, бунтовщичества аутсайдеров и изгоев, рабов и париев. Кстати сказать, Достоевский отнюдь не был в плену "мелкобуржуазной гипотезы" своих последующих критиков и интерпретаторов, когда давал в "Бесах" синхронический разрез слоя революционных нигилистов на рубеже 60-70-х гг.: "Какие-то Лямшины, Телятниковы, помещики Тентенниковы, доморощенные сопляки Радищевы, скорбно, но надменно улыбающиеся жидишки, хохотуны заезжие путешественники, поэты с направлением на столицы, поэты взамен направления и таланта в поддевках и смазных сапогах, майоры и полковники, смеющиеся над бессмысленностию своего звания и за лишний рубль готовые тотчас же снять свою шпагу и улизнуть в писаря на железную дорогу; генералы, перебежавшие в адвокаты; развитые посредники, развивающиеся купчики, бесчисленные семинаристы, женщины, изображающие собою женский вопрос". (Часть третья. Глава первая. Праздник. Отдел первый.) Обновите обстоятельства времени и места, и перед вами - нынешняя российская политическая "элита". Мало того. Именно потому, что современный мир в результате глобализации вновь оказался на пороге "восстания аутсайдеров и маргиналов", фигура и идеи Сергея Нечаева, - разумеется, при деятельном участии Достоевского - опять приобрели неожиданную актуальность. В конце ХХ века "Катехизис революционера" Нечаева в очередной раз стал мировым политическим бестселлером, переизданным на многих языках.

Что же конкретно в Нечаеве оказалось столь созвучным эпохе, так непохожей на его собственную? Прежде всего - специфическая аффективная структура его психики. Именно структура аффектов Нечаева отделяла его не только от людей 40-х гг. и не только от его недоброжелателя Александра Герцена, но от его доброхотов и покровителей, ставших жертвами его провокаций, вроде Николая Огарева и Михаила Бакунина. В "Нечаевском деле" Засулич указала на черты в Нечаеве, обособлявшие его и от дворянских революционеров, и, что крайне важно, от сверстников и соратников по движению из "образованных сословий": "Поразителен контраст между Нечаевым и нечаевцами: они были обыкновенной русской радикальной молодежью первой поры нарождавшегося движения <┘> Нечаев явился среди них человеком другого мира, как будто другой страны или другого столетия". И Засулич продолжала: "Во всяком случае, ясно одно: Нечаев не был продуктом нашей интеллигентской среды. Он был в ней чужим. Не убежденья, не взгляды, вынесенные им из соприкосновенья с этой средой, были подкладкой его революционной энергии, а жгучая ненависть, и не против правительства только, не против учреждений, не против одних эксплуататоров народа, а против всего общества, всех образованных слоев, всех этих баричей, богатых и бедных, консервативных, либеральных и радикальных (курсив мой. - С.З.)".

Но как бы там ни было, как раз эта безлюбая жестокая цельность натуры Нечаева была источником его притягательной силы, которую он упражнял на многих. А главным движителем в аффективной структуре этой натуры была всеобъемлющая ненависть: "Мы из народа, - писал Нечаев в первом номере "Народной расправы", - со шкурой, перехваченной зубами современного общественного устройства, руководимой ненавистью ко всему ненародному, не имеющие понятия о нравственности и чести по отношению к тому миру, который [мы] ненавидим и от которого ничего не ждем, кроме зла". И уж, во всяком случае, Нечаев не ждал от этого мира пощады.

Для всякого, не понаслышке знакомого с соответствующими текстами Фридриха Ницше, Макса Шелера, Людвига Клагеса, вскоре становится очевидным, что Вера Засулич в своем портрете Нечаева точно и проникновенно обрисовала один из базовых вариантов "рессентиментной психологии". Попробую объясниться. Понятие и концепция "рессентимента" (от фр. "ressentiment" - злопамятство, злоба, ненависть, зависть), формулирование которых некоторые современные философы считают одним из интеллектуальных достижений Ницше, раскрывают очень устойчивую и распространенную психологическую установку, оказавшую большое воздействие на развитие религии, морали, политики, права. Рессентимент - это душевное самоотравление, автоинтоксикация, проистекающие из систематической вынужденной отсрочки в разрядке индивидом некоторых негативных аффектов - жажды мести, ненависти, злобы, зависти, неприязни на почве зависти, коварства.

В генезисе этой установки определяющую роль играют мотив и импульс мести как ответной реакции на чьи-то (действительно или мнимо) агрессивные и оскорбительные действия. Непосредственная реакция на агрессию у рессентиментного человека, однако, претерпевает задержку, тормозится, поскольку тот, от кого ждут подобной реакции, сознает, что, ответив обидчику немедленно, он может стать уязвимым, подвергнуть себя опасности, нанести себе вред. Этим обусловлены пробуждающиеся в нем чувства бессилия, переходящие в рассеянную, ненаправленную мстительность, которая ищет любой повод для своего проявления. Способом, каким рессентиментный человек все-таки берет реванш у своего "обидчика", превращает свое поражение в победу, является демонстрация им своего превосходства над сильными мира сего путем выдвижения и навязывания большинству в качестве более высокой системы антиценностей, в которой слабость венчает всю ценностную иерархию.

Изложенное о рессентиментной установке годится в качестве чернового наброска психологического портрета Сергея Нечаева - с тем добавлением, что он находил помимо косвенных еще и какие-то прямые способы разряжать вовне свою злобу и ненависть. Например, в провокациях в основном по отношению к соратникам и попутчикам по движению, в их унижении и подчинении собственной воле. Другим способом эмоциональной разрядки стала письменная и печатная продукция Нечаева, проникнутая ненавистью, жаждой мести и крови. Нечаев заявлял в "Катехизисе революционера": "Революционер - человек обреченный, беспощаден для Государства и вообще для всякого сословно-образованного общества, он не должен ждать для себя никакой пощады. Между ним и обществом существует тайная или явная, но непрерывная и непримиримая война на жизнь или смерть". Впоследствии полицейский чиновник, изучавший конфискованные у Нечаева в тюрьме бумаги, восстановил на их основе психологический облик их автора почти "по Засулич": "Презрение ко всему, чего он не знает, отсутствие критики своих сведений, зависть и беспощадная ненависть ко всем, кому легко далось то, что им взято с бою, отсутствие чувства меры, неумение отличать софизм от верного вывода, намеренное игнорирование того, что не подходит к желаемым теориям, подозрительность, презрение, ненависть и вражда ко всему, что выше по состоянию, общественному положению, даже по образованности".

Достоевский в "Бесах" разглядел внутреннюю пружину поведения рессентиментных революционеров-провокаторов. Устами Шатова, который в романе нередко проговаривает затаенные мысли самого писателя, изобличается секрет их бунтарской страсти: "Ненависть тоже тут есть, - произнес он, помолчав с минуту, - они первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться! Тут одна только животная, бесконечная ненависть к России, в организм въевшаяся". (Часть первая. Глава четвертая. Хромоножка.) Выше я уже обращал внимание на то, что неклассический революционер-провокатор "в русском стиле" возможен только в силовом пространстве Империи. Не укрылась от Достоевского и имманентная рессентиментной психике тенденция подобных борцов против Империи к ниспровержению всех существовавших "до них" ценностных иерархий, к нивелированию всех ценностей. Тот же Шатов выпытывает у Ставрогина: "Правда ли, будто вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какою-нибудь сладострастною зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнию для человечества?" (Часть вторая. Глава первая. Ночь.) Либерал Кармазинов произносит слова, сводившие с ума Михаила Булгакова: "Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым "правом на бесчестье" его скорей всего увлечь можно". (Часть вторая. Глава шестая. Петр Степанович в хлопотах.) Здесь мы присутствуем при изображенном Достоевским таинстве рождения "антиценности" из духа рессентимента - антиценности "право на бесчестье". Нечаев был одним из тех, кто провозгласил это "право" неотчуждаемым правом революционера.

Смута: золотой век российской провокации

Остановлюсь еще на одном крайне злободневном взрывном моменте, который высвечивает анализируемая "двойная звезда": в "Катехизисе революционера", равно как и в "Бесах", имеют место проблески идей, которым суждено было большое будущее: "С целью беспощадного разрушения революционер может и даже часто должен жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционер должен проникать всюду, во все высшие и средние классы, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в III отделение (тайную полицию. - С.З.), в императорский дворец". Нечаев был как нельзя более далек от своего идеала, Верховенский в романе в этом плане более преуспел. Бакунин тут не питал никаких иллюзий насчет своего "милого друга" Нечаева, о чем ему прямо и заявлял. В то время как Роман Малиновский, будучи то ли захудалым польским шляхтичем, то ли крестьянином, и вдобавок вором-рецидивистом, и Евно Азеф, будучи сыном местечкового портного и уголовным преступником, в данном отношении располагали несравненно большим политесом и "вхожестью в сферы".

Был и еще один пункт, в котором Нечаев опередил свою революционную эпоху. В прилагаемых к "Катехизису революционера" инструктивных "Общих правилах для сети отделения" (речь идет об отделениях "Народной расправы" на местах и создаваемой им сети кружков и агентов) содержится такой потрясающий пункт: "В числе необходимых условий для начала деятельности отделения есть: 1-е, образование притонов; 2-е, допущение своих ловких и практических людей в среду разносчиков, булочников и прочее; 3-е, знакомство с городскими сплетнями, публичными женщинами и другие частные собирания и распространения слухов; 4-е, знакомство с полицией и миром приказных; 5-е, заведение сношений с так называемой преступной частью общества; 6-е, влияние на высокопоставленных лиц через их женщин; 7-е, интеллигенция литературы; 8-е, поддержание агитации всевозможными средствами". С этой всеобъемлющей провокаторской программой (буквально позиция за позицией, проводимой в "Бесах" Верховенским) Нечаев не затерялся бы и в политической жизни наших дней.

Взрывоопасные идеи Нечаева попали в России в благодатную для себя среду. Через два поколения большевики, по своему обыкновению не ссылаясь на первоисточники, подхватили и понесли в массы лозунг о вовлечении преступного мира в революцию. Как вспоминал В.С. Войтинский, один из большевистских лидеров (до разрыва с Лениным) Александр Богданов говорил ему: "Кричат против экспроприаторов, против грабителей, против уголовных┘ А придет время восстания, и они будут с нами. На баррикаде взломщик-рецидивист будет полезнее Плеханова". Не был свободен от этой революционаристской слабости к мерзавцам и уголовникам и Ленин: "Иной мерзавец, - делился он заветным с Войтинским, - может быть для нас именно тем и полезен, что он мерзавец". Апофеозом этой тенденции стал самый победоносный криминогенный клич, брошенный Лениным в народную гущу после Октября: "Грабь награбленное!" Тем же кличем руководствовались и те, кто грабил в 90-е гг. прошлого века государственную собственность СССР.

Хроникер записывает в начале первой главы третьей части "Бесов" следующее: "В смутное время, колебания или перехода всегда и везде появляются разные людишки <┘> Во всякое переходное время поднимается эта сволочь, которая есть в каждом обществе, и уже не только без всякой цели, но даже и не имея даже признака мысли, а лишь выражая собой беспокойство и нетерпение <┘> В чем состояло наше смутное время и от чего к чему был у нас переход - я не знаю, да и никто, я думаю, не знает". Оценка Достоевским собственной эпохи как "смутного времени" представляется мне краеугольно важной, ибо Смута в России - это величина, несравненно большая, чем революция. И хронологически, и сущностно революция в России - это лишь одна из составляющих Смуты. Достоевского же в русской смуте привлекла прежде всего ее казовая, человеческо-событийная сторона - самозванство (Ставрогин как несостоявшийся Царевич-Самозванец), бунтовщичество, вертикальная мобильность отребья, уродливая конспиративность. Смута у Достоевского - это то, чем занимаются смутьяны, "бунтующие" народ: "Слушайте, мы сначала пустим смуту, - торопился Верховенский, поминутно схватывая Ставрогина за левый (!) рукав. - Я уже говорил: мы проникнем в самый народ". (Часть вторая. Глава восьмая. Иван-Царевич.) И это им удалось.

* * *

Безусловно, я был далек от всякого помышления о том, чтобы дать здесь абсолютно новое целостное прочтение самого спорного произведения Федора Достоевского или разгадать окончательно самую спорную фигуру русского революционного движения. Моя задача была намного более скромной: попробовать прочесть великий роман и знаковую фигуру не только в горизонте идеологических XIX-ХХ вв., но и в горизонте нашей современности. Оставшейся не только без идеологии и фигур, но и без веры, иллюзий и мифов. И без Империи.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Павел Бажов сочинил в одиночку целую мифологию

Павел Бажов сочинил в одиночку целую мифологию

Юрий Юдин

85 лет тому назад отдельным сборником вышла книга «Малахитовая шкатулка»

0
1073
Нелюбовь к букве «р»

Нелюбовь к букве «р»

Александр Хорт

Пародия на произведения Евгения Водолазкина и Леонида Юзефовича

0
755
Стихотворец и статс-секретарь

Стихотворец и статс-секретарь

Виктор Леонидов

Сергей Некрасов не только воссоздал образ и труды Гавриила Державина, но и реконструировал сам дух литературы того времени

0
373
Хочу истлеть в земле родимой…

Хочу истлеть в земле родимой…

Виктор Леонидов

Русский поэт, павший в 1944 году недалеко от Белграда, герой Сербии Алексей Дураков

0
518

Другие новости