В Америке только успевай вертеться! Фото Алисы Ганиевой
Автопортрет в траурной рамке
…Мне пеняют смертолюбием. Не один я. Тот же родоначальник: явись, возлюбленная тень, пир во время чумы, грядущей смерти годовщину меж них стараясь угадать и прочие некрофильские вирши. Или на современный лад: где прервется моя колея? О Бродском и говорить нечего – хоронил себя через стих: жить – это упражняться в умирании. Упражняйся не упражняйся… – это не возражение, а реплика в сторону
Коли человек начинает умирать с рождения, так я начал хоронить себя чуть ли не с первых моих опусов. Каждый – рассказ, эссе, роман, книгу, эту включая, – пишу как последний. Собственно, весь свод моих сочинений можно рассматривать как эпитафию себе заживо. Ну да, «Автопортрет в траурной рамке», хотя это название оправданно, покуда автор жив, а postmortem становится типа плеоназма с уклоном в абсурд.
Пусть иные корят меня в несуеверии, а другие, наоборот, в кокетстве, кое-кто, правда, догадывается, что таким образом я иду на опережение, в обгон, заговаривая смерть и омолаживаясь с ее помощью. Ну, как борода в моем возрасте не старит, а молодит, скрывая морщины. Приведу, однако, образчики всех трех вариантов.
Некий коллекционер пишущих машинок из Германии опубликовал целый роман-комментарий, мне посвященный: Владимир Соловьев – главный его герой. Проза моя, оказывается, «проникнута каким-то кладбищенским настроением». Тянет В. Соловьева писать «о самом себе как о будущем трупе». Читатель в моем лице до того обеспокоился похоронными настроениями автора, что позабыл о собственном преклонном возрасте… «Совсем недавно видел его по телевизору, вместе с женой Еленой Клепиковой они вспоминали о Сергее Довлатове, так что скорее всего В. Соловьев жив по сию пору, только зря разволновав себя и нас возможностью досрочного ухода. Хотя, с другой-то стороны, его можно понять: никто ведь не знает своей даты…»
А вот образчик иной реакции на мои смертолюбивые сюжеты – предупредительно-суеверный. Редактор сан-францисской газеты «Кстати», прочтя у меня в рукописи «мне бы еще год-полтора, чтобы доосуществиться», дал мне решительную, но, впрочем, доброжелательную отповедь: «Владимир, нашел у вас эту неосторожную фразу и встревожился за вас. Вы столько знаете о подсознании и бессознательном, и такую элементарную ошибку совершаете! Ни в коем случае нельзя такие вещи озвучивать! Потому что подсознание понимает все буквально, не воспринимая ни юмора, ни иронии».
На что я ему: «Со смертью мы всегда ведем неравную игру, помните у Бергмана в «Седьмой печати»? Про подсознание вы правы – у него плохо с чувством юмора, а так как мы на 97%, кажется, состоим из него, то нам ничего не остается, как иронизировать в оставшихся 3%. А вы уверены, что наше подсознание подслушивает наше сознание? А тем более, заглянув через плечо редактора, прочло эту мою злосчастную фразу в рукописи?..»
Одна только изумительная тонкачка и отгадчица Зоя Межирова с ходу просекла, что к чему, и печатно объяснила себе, мне и читателю некрофильские мои игры в своей на одну из моих книг рецензии: «Энергия слова, плотность всей ткани прозы так велики, что можно с уверенностью сказать – писал книгу молодой человек… Поэтому в частых отсылах читателя к мысли о бренности и собственного бытия у автора есть – на сегодняшний день! – (через элегантные лекала различной направленности пластики) как бы некоторая доля лукавства – вот так он, как мне показалось, чуть смущенно оправдывает энергетику молодой своей литературной силы. А она на протяжении всего повествования не иссякает. Кажется, энергии слова не будет конца. Впрочем, это так и есть. И возрадуются кости, Тобою сокрушенные (50 Псалом Давида)».
Вот именно – в самое яблочко! Спасибо обоим – поэту царю Давиду и поэту Зое Межировой, которая к тому же выдала мне еще одну чудную цитату из Акафиста перед чудотворной иконой Всецарицы, в Россию из Афона привезенною: «И не изнеможет у тебя всяк глагол». И не изнемогает – такая сила у этого пожелания. Пока что. И в гроб сойду пляша. Привет, Марина Ивановна!
А что дает такая предварительная подготовка к смерти, мне довелось выяснить под конец этого райско-адова путешествия по Новой Англии. В том смысле что из райской Акадии в штате Мейн мы угодили в самый что ни на есть ад. Это по ощущениям, а по сути – в предсмертие. Лично мне упражнения в умирании еще как пригодились – исчез страх смерти, притупилось чувство опасности, а инстинкт самосохранения опустился ниже некуда. Не то чтобы море по колено, скорее легкомыслие взамен мужества. А чего бояться, когда жизнь стала интроспекцией, физическая боль снимается пейнкиллерами, а обращенные в прошлое сердечные муки повышают душевный болевой порог? Именно легкомыслием, а не мужеством можно объяснить многие мои жизненные ходы и поступки – ту же смертельно опасную конфронтацию с Левиафаном государства, хотя чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй, кто спорит? Здесь, однако, нас подстерегал Левиафан нерукотворный.
Нетерпение сердца и творческое недержание – нам бы прямой наводкой рвануть из Мейна в Нью-Йорк, но нас ждал перевал, транзит в виде нью-гэмпширского кемпграунда на Медвежьем озере. Обычно мы задерживаемся здесь на пару-тройку дней: неизбежная ссора, примирение, секс, грибы, три-четыре мили по здешним тропам, заплывы в ласковом торфяном озере и проч. На этот раз нам удалось только закатить скандал друг другу сразу по приезде уж и не помню, по какой причине, да и не так важно ввиду громкости и яркости следствия – соседи по кемпингу с большим интересом вслушивались в чужеязыкую речь на повышенных тонах. Наутро, не здороваясь и не прощаясь, каждый ушел своим путем, благо троп здесь достаточно, чтобы не пересечься в Эвклидовом пространстве Нью-Гэмпшира, я вернулся первым и с нетерпением теперь поджидал мою спутницу, чтобы поделиться веселой, как мне казалось, новостью.
– Как Адама и Еву, нас изгоняют из Эдема за плохое поведение.
– Это у тебя юмор такой?
И в сей торжественный момент я предъявляю документ – официальную ксиву с уведомлением сегодня же покинуть лагерь, которую обнаружил на ветровом стекле под дворником.
В чем прелесть моей вечной спутницы: при всей разветвленной душевной системе она наивна и доверчива, как дите. Разыграть ее ничего не стоит.
– Это из-за вчерашнего скандала?
– Бери выше.
Обалденно так на меня смотрит. Еще бы! Чудесный день, солнце, на небе ни облачка, легкий бриз. Вот он и есть предвестник грядущей бури. Ну да, буревестник, а в нашем случае – еще и горевестник.
– Есть приказ закрыть все кемпинги в Новой Англии и Нью-Йорке.
– Когда мы должны уехать?
– До четырех часов. Ураган начнется в семь.
Ну ладно я, отрепетировав смерть в своей прозе, мысленно и эмоционально свыкся с ней и в жизненный расчет не принимаю. Но моя Лена, пусть и не моя, Лена Клепикова, для которой тревога стала не просто нормой поведения, но modus vivendi, общежитейским кредо и обыденной, рутинной, домашней философией без никаких угроз на горизонте, на этот раз была совершенно спокойна и с ходу отвергла парочку моих вялых, впрочем, предложений внять грозным световым предупреждениям и съехать с дороги – я больше и не пытался ее уговорить или урезонить.
Чем мы были ведомы той беспросветной ночью, когда сквозь тьму и ненастье, по пояс в воде, медленно, шагом, вслепую продвигались к Нью-Йорку – мужеством или легкомыслием? В трудной, рисковой, смертельной, как сейчас, ситуации Лена совсем иная, наоборот, чем в обыденной жизни, где она измышляет несуществующие опасности, зато при существующих, реальных, взаправдашних всегда оказывается на высоте: проверено неоднократно, а мы с ней попадали в такие жизненные передряги – врагу не пожелаешь. Вот почему она сейчас спокойна, когда я рулю наш корабль, нас мотает из стороны в сторону, заносит в море разливанном, темно как в гробу, разверзлась твердь небесная, буря мглою небо кроет.
Честно, полной гибели всерьез мы избежали на этот раз чудом.
Жизнь в Нью-Йорке остановилась – закрыты метро, не ходят ни автобусы, ни такси, отменены самолетные рейсы, бродвейские спектакли и даже бейсбольные матчи. Есть возможность сосредоточиться. Я сажусь за компьютер и начинаю писать «Автопортрет в траурной рамке» – сомнамбулу-прозу, которую теперь кончаю, ставя в ней последнюю точку.
Владимир Соловьев
Только тогда Певзнер признал свое поражение
...Но не за русской Аляской ехал в Америку Лева Певзнер. Несколько свойств Левиной натуры сошлись и дали в итоге горючую смесь, вполне пригодную для хорошей взрывчатки. Сумев буржуазно прожить в Союзе, Лева не мог согласиться на участь нищего эмигранта в Америке. Он был из породы людей с устойчиво высоким о себе мнением. Спускание по этой шкале самооценки грозило драмой и распадом. Наконец в нем – и неожиданно для него – восстал могучий инстинкт выживания еврея в любой точке земного шара с денежными знаками. Говорят, он дико засуетился. Его враги до сих пор утверждают, что для начала он провернул полуопасную – в смысле тюряги – авантюру с медицинским оборудованием для бедных. Так, по слухам, был заложен его первоначальный капитал.
Но уже на четвертом году изгнания (так любил он называть свой вполне добровольный отвал) Лева стоял во время ланча на углу Бродвея и Уолл-стрит в белоснежной рубашке с черной бабочкой и завлекательно – для простоватых бизнесменов – колдовал над портативным устройством французов для изготовления крепсов. Под конец процедуры, которую взволнованно наблюдала и обоняла (Лева употреблял только сливочное масло и никогда – маргарин) небольшая – в полукруг – толпа, Лева подносил длинную американскую спичку к облитому Гранд Марнье крепсу, и крепс пылал адским огнем в дыму и алкоголе. Молниеносно свернув и всунув скворчащий блин в пакетик в виде статуи Cвободы, Лева, дивясь на собственную щедрость, с улыбкой подавал его счастливцу, сведя момент оплаты к сущей ерунде.
Оттого было выгодно блинное дело и стоило так выкладываться перед публикой, что, проглотив в упоении первый крепс и только напустив слюну блаженства, покупатель, как правило, лез за вторым и насыщался вполне только на третьем. И вскоре Лева с помощью тренированных напарников держал крепсовые тележки под зонтиком в двух центральных точках Нью-Йорка – перед входом в Сентрал Парк и внутри Сентрал Стейшн. Это – в прохладный сезон.
А в смрадное нью-йоркское лето, проходящее под знаком трех зловещих «H» (hot – hazy – humid), крепсовые тележки, столь памятные жителям и гостям Манхэттена, заменялись антикварными мороженницами – их Лева приобрел скопом и почти задаром на блошином рынке в штате Вермонт. Левины враги, хмуро и пристально следящие за его бешеной активностью, говорили: украл из запасников этнографического музея Смитсония в Вашингтоне. И приводили подробности. Дал сторожу взятку или просто на выпивку – и вывез на прицепе.
Так или иначе, но идея с мороженницами начала века в ностальгирующем Нью-Йорке конца века была очень хороша. Пусть и не слишком прибыльна. Мороженое трех сортов – ванильное, крем-брюле и клубничное – выдавливалось в кружок между клетчатыми вафлями, на которых отпечатывалось, за плату, имя ребенка-покупателя. Почему-то готическим шрифтом. Что придавало элегическую прелесть старинному и как бы из гриммовской сказки айскриму.
Были у Левы и другие – удачные и провальные – нововведения в уличную торговлю Нью-Йорка. Друзья собирались и шли специально смотреть на него – советского инженера, кандидата наук, опустившегося до мелочной торговли напоказ и всякой дрянью. Но смутить Леву, колдующего над крепсами или веско подающего Джону, Джейн и Мери именное мороженое в круглых вафлях, было не так-то просто. Было невозможно. Для укоряющих взглядов друзей Лева был неуязвим. Для врагов – тем более. Он не понимал их укора. Не ведал ни стыда, ни обиды. В нем играла и пускалась в эксперименты его не терпящая праздности и на редкость предприимчивая энергия. Друзья говорили, что он слишком уж торгаш и весьма непривлекательно корыстен. Например, никогда не угощал знакомых и друзей своим товаром – ждал, чтоб заплатили. Говорить мог только на конкретные (никогда на отвлеченные) темы торговли, выгоды, навара.
Лева уже открыл на Ист-сайде кафе, где с утра – и впервые в Манхэттене – подавали не только заварной кофе и холодные сэндвичи, но и горячий шоколад и ослепительно горячие – длинные, в хрустких извилинах – пончики типа испанских чурро, только что вынутые из кипящего масла и крупно обсыпанные сахаром с корицей. Это испанское привнесение в типично англосаксонское, а следовательно несъедобное, меню Левиного первого кафе пользовалось такой бешеной, хотя и локальной, популярностью, что утренние чурро пришлось продлить – наперекор мадридской традиции – до самого ланча. Опять же – испанские пончики выгоды большой и даже средней не приносили, изготовлять их было так же трудоемко, как и французские сюзеттки.
Для Левы это был период ученичества. Он изучал законы и прихоти ресторанной коммерции и делал свои выводы. Очень помогало, повторяю, наличие первоначального капитала, трудно нажитого на спекуляциях с бытовыми медприборами, на крепсах и антикварном айскриме. Экспериментируя, нащупывая вслепую границы американской удачи, Лева мог себе позволить некрупно ошибаться и нести убытки.
Хочется говорить о певзнерах, живущих в эмиграции всерьез – тяжко, круто и хватко – и умеющих беспрерывно, очевидно, до смерти обновлять эту призрачную, по сути, эмигрантскую жизнь. В поте лица и с невероятной отдачей они прорывают глубокие фундаменты под свои воздушные замки. Недосыпая и дико нервничая, они работают на будущее, а его нет и быть не может у эмигранта, который есть пленочный слой на жизни чужой. Это настоящий триумф мечты, фантазии и абсолютной беспочвенности, пусть и добытый такими, сугубо утилитарными средствами.
И вот уже Лева открывает ресторан с русско-французской тематикой в богемном Сохо, где первым из рестораторов Манхэттена (см. пищевую секцию «Нью-Йорк Таймс» за осень 1991 г.) вводит французские крепсы с серьезной начинкой в дневное меню. Он продолжает поиски и эксперименты, подбираясь к своему второму ресторану, хотя и понимает уже, что американские вкусы, даже в таких эклектичных местах, как Сохо или Гринвич Вилледж, упорно консервативны и откровенно невкусны. Или так: здесь вкусно невкусное. Он чуть не срезался на грибах.
Грибы русские
и еврейские
Американцы наотрез отказались пробовать, даже на халяву, румяные струдели с тонкой и хрусткой, по-французски, корочкой и начинкой из диких грибов, называя «русской отравой», истребляющей в Москве, как хорошо известно из «Нью-Йорк-таймс», по сотне, а то и по тысяче человек зараз. Наивный правдолюбец Лева Певзнер вначале бурно возмущался американскими предрассудками. Он заказал бывшей питерской литкритикессе Елене Клепиковой статью об эстетических и гурманских свойствах лесных грибов. Статью напечатали – та же «Нью-Йорк-таймс» – но безрезультатно для Левиной ресторации.
Одновременно с печатной рекламой грибов, которые упорно именовались «русскими», хотя американские леса на всех широтах буквально кишели ими, Лева ввел наглядную, или «живую», рекламу у себя в ресторане, сажая за стол одетых с нью-йоркской попсовой иголочки эмигрантов. Обычно это были Петров и его напарник по грибам со странным, не уменьшительным и не женским именем Бася.
– Вот мы громогласно заказываем (на вызубренном английском) официанту исключительно грибные блюда. Когда он предлагает что-нибудь мясное или рыбное, мы с заразительным хохотом, то есть заражая соседей по столику, бракуем все в пользу грибных деликатесов. Вот они прибывают (воздержусь от описания, но были у Левы свои прозрения в грибах, достойные желудочных экстазов, но где-нибудь в просвещенном Париже, а не в захолустном Нью-Йорке начала 90-х), и мы с Басей, задыхаясь от счастья, набрасывамся и пожираем в кратчайшие сроки, изображая чревоугодный восторг. Подзываем официанта, требуем повторить, тычем вверх большие пальцы в знак победы. А по залу (он и сейчас все тот же, этот псевдостаринный зал, сработанный под дворянское гнездо, с буфетной стойкой для закусок, с крахмальными скатертями и ложным хрусталем, с Шишкиным и Шагалом, с дивными, наводящими тоску на эмигранта шторами в рябиновых гроздьях) уже ползет испуганный шепоток туземцев: «Russian mushrooms... poisonous toadstool... all the villages obliterated...» («Русские грибы... поганки... вымирают целые деревни...»).
Не способствовало и то, что Бася, непререкаемый авторитет по грибам, как и многие специалисты в отношении их предмета, любя грибы собирать, не любил их есть. А их избыточное потребление за ресторанным столиком – единственная у Левы, помимо дороги, компенсация за наши лесные труды – вызывало у Баси рвоту, которую он не всегда успевал пресечь в живой рекламе «Дамы с собачкой». Певзнер именовал свои кафе и рестораны по чеховским, доступным нью-йоркскому интеллигенту-обывателю, титулам. А тем, кто не слыхал о Чехове, «Дама с собачкой» наведет на память абсурдистские вывески в трактирах старой Англии.
Короче, радикализация меню «Дамы с собачкой» за счет русских грибов и, в частности, пиарные картинки в лицах не увеличили приток ресторанных людей, как рассчитывал Лева Певзнер, но сколько-то их даже сократили.
Несмотря на убытки, Певзнер продолжал настаивать на своих грибных амбициях, но обращал их уже к узкой прослойке посетителей, а именно – к евреям ашкенази, выходцам из стран Восточной Европы, где знали и ценили, иногда на вес золота, лесные грибы. Он видел в еврейских лавках, да и в супермаркетах диковинные титулы – «еврейские блины», «еврейский борщ», «еврейские бублики и калачи», а также «еврейские картофельные пирожки с грибами», где словом «еврейский» обозначался не потребитель, а национальная кухня.
Народ в диаспоре неизбежно приватизирует этнические признаки страны-хозяина, и прежде всего – второй после наречия – ее жратву. Так решил про себя Певзнер и загорелся обновить грибное меню за счет «типично еврейских блюд» вроде картофельных оладий с грибным соусом или грибной солянки и с непременным введением в текст «еврейских грибов» – дабы отрезать раз и навсегда жуткий, убивающий сотни и тысячи русский аналог.
Затевая еврейский уголок в «Даме с собачкой», Лева как бы репетировал открытие своего второго ресторана с кошерной тематикой, но с международными – по разбросу кухни в диаспоре – вариациями основной темы.
Поначалу Левина затея с кошерными грибами имела успех. Желающих любознательно поесть в «Даме с собачкой» прибавилось, в основном за счет одержимого до всего национального еврея-обывателя, однако не настолько, чтобы перекрыть число отпавших от ресторана из-за русских грибов.
А когда выяснилось, что под «еврейскими» грибами, как и любыми другими в природе, американец понимает только культурный, без вкуса и запаха, на поток поставленный машрум и что только в этом качестве воспринимает изысканный, благоухающий лесом и памятью, из семи компонентов сложенный «сладкий грибной соус», – только тогда Певзнер признал свое поражение перед грибами.
Елена Клепикова
Нью-Йорк