Посвящается Кларе Михайловне Розенталь
"И кто знает┘ может быть, что и вся-то цель на земле, к которой человечество стремится, только и заключается в одной┘ беспрерывности процесса достижения, иначе сказать - в самой жизни, а не собственно в цели┘"
Федор Достоевский.
"Записки из подполья"
"И как назойливы, как дерзки ваши выходки, и в то же время как вы боитесь!"
Федор Достоевский.
"Записки из подполья"
Поезд был дневной, но была зима, самый разгар ее - конец декабря, кроме того, поезд шел в сторону Ленинграда - на север, поэтому за окнами быстро стало темнеть, - яркими огнями вспыхивали лишь уносившиеся назад, словно брошенные чьей-то невидимой рукой подмосковные станции - дачные платформы, занесенные снегом, с чередой мелькающих фонарей, сливающихся в одну огненную ленту, - станции проносились с глухим грохотом, словно поезд шел по мосту, - грохот смягчался двойными рамами, почти герметизирующими вагон, с мутными полузамерзшими стеклами, но огни станций все равно пробивались сквозь стекла и чертили огненную линию, а там, дальше, угадывались необозримые снежные пространства, и вагон сильно качало из стороны в сторону - бортовая качка - особенно ближе к тамбуру, и, когда за окнами стало совсем темно и осталась лишь смутная белизна снега, а подмосковные дачи кончились, и в окне вместе со мной побежало отражение вагона со всеми его лампами-плафонами и сидящими пассажирами, я достал из чемодана, находившегося надо мной в сетке, книгу, начатую мною уже в Москве и специально взятую мною в дорогу в Ленинград, и открыл ее в том месте, где она была заложена закладкой с китайскими иероглифами и каким-то изящным восточным рисунком, - книгу эту я взял у своей тетки, обладательницы большой библиотеки, и в глубине души не собирался отдавать ее обратно - я отдал ее в переплет, потому что она была очень ветхая, почти рассыпалась - переплетчик подрезал страницы так, что они все стали ровными, одна в одну, и заключил ее в плотную обложку, на которую наклеил первую, заглавную страницу книги с названием, - это был дневник Анны Григорьевны Достоевской, вышедший в каком-то мыслимом еще в то время либеральном издательстве - не то "Вехи", не то "Новая жизнь", не то что-то еще в этом роде - с указанием дат по новому и старому стилю, со словами и целыми фразами на немецком или французском языке без перевода, с обязательной приставкой "М-mе" (мадам), употребляемой с гимназической прилежностью, - расшифровка ее стенографических записей, которые она вела в первое лето после своего замужества, за границей.
Достоевские выехали из Петербурга в середине апреля 1867 года и уже на следующее утро были в Вильне. В гостинице им то и дело попадались на лестнице жидочки, навязывающие свои услуги и даже бежавшие за пролеткой, в которой ехали Анна Григорьевна и Федор Михайлович, чтобы продать им янтарные мундштуки, пока те не прогнали их, а вечером на старых узких улицах можно было увидеть тех же жидочков с пейсами, которые прогуливали своих жидовочек. А еще через день или два они прибыли в Берлин, а потом в Дрезден, и начались поиски квартиры, потому что немцы, в особенности же немки, всякие фрейлины - владелицы пансионов или просто меблированных комнат, драли немилосердно с приехавших русских, плохо кормили, официанты обманывали на мелочах, и не только официанты, да и вообще немцы были народ бестолковый, потому что не могли объяснить Феде, как пройти на ту или другую улицу, и обязательно показывали в противоположную сторону - уж не нарочно ли? Впрочем, жидочков Анна Григорьевна заприметила еще раньше - во время своего первого прихода к Феде в дом Олонкина, где он писал "Преступление и наказание", и дом этот, по позднейшему свидетельству Анны Григорьевны, сразу же ей напомнил дом, в котором жил Раскольников, а жидочки среди прочих снующих жильцов тоже повстречались на лестнице. (Впрочем, справедливости ради надо заметить, что в "Воспоминаниях", написанных Анной Григорьевной незадолго до революции, может быть, даже уже после знакомства с Леонидом Гроссманом, о жидочках на лестнице не упоминается.) На фотографии, вклеенной в "Дневник", у Анны Григорьевны, тогда еще совсем молодой, было лицо не то фанатички, не то святоши, с тяжеловатым взглядом исподлобья. А Федя уже был в летах, небольшого роста, коротконогий, так что, казалось, если он встанет со стула, на котором он сидел, то окажется лишь немного выше ростом, с лицом русского простолюдина, и по всему было видно, что он любил фотографироваться и усердно молиться. Так отчего же я с таким трепетом (я не боюсь этого слова) носился с "Дневником" по всей Москве, пока не нашел переплетчика, жадно перелистывал в транспорте ветхие страницы, выискивая глазами такие места в книге, которые я, казалось, уже предвидел, а потом, получив у переплетчика книгу, которая сразу стала увесистой, положил ее на свой письменный стол, не убирая ее оттуда ни днем, ни ночью, как Библию? Отчего ехал сейчас в Петербург - да, не в Ленинград, а в Петербург, по улицам которого ходил этот коротконогий, невысокий (как, впрочем, наверное, и большинство жителей прошлого века) человек с лицом церковного сторожа или отставного солдата? Отчего читал эту книгу сейчас, в вагоне, под неверным, мерцающим светом ламп, который то разгорался, то почти гас в зависимости от скорости движения поезда и работы дизелей, под хлопанье дверей тамбура, куда то и дело входили и откуда выходили курящие и некурящие со стаканчиками в руках, чтобы напоить детей, или помыть фрукты, или просто в туалет, дверь которого хлопала вслед за дверью тамбура, под хлопанье и стук всех этих дверей, под бортовую качку, то и дело уводившую текст куда-то в сторону, вдыхая запах угля и паровозов, которых давно уже нигде не было, только почему-то запах этот оставался? Они поселились в комнате у М-mе Zimmermann, высокой сухощавой швейцарки, но еще в первый день приезда, остановившись в гостинице на центральной площади, сразу же пошли в галерею, - перед зданием Пушкинского музея в Москве выстроилась огромная очередь, пускали порциями, и вот где-то на площадке между этажами висела "Сикстинская мадонна", а под нею стоял милиционер, - много лет спустя в этом же музее показывали "Джоконду" Леонардо, за двойным пуленепробиваемым стеклом, специально освещенным, - очередь из "блатных", выгибаясь, подходила к картине, вернее, к бронированному стеклу, за которым, словно набальзамированный труп в саркофаге, помещалась картина с мадонной и пейзажем позади, и улыбка мадонны была действительно загадочной, а может быть, это было просто внушено бытующей характеристикой, и рядом с картиной тоже стоял милиционер и, деликатно подгоняя очередь, потому что считалось, что она состоит из специалистов или особо приглашенных лиц, говорил: "Прощайтесь, прощайтесь", - возле картины люди старались подзадержаться, а потом, завернув обратно, влившись в уходящую петлю очереди, шли, продолжая оглядываться на картину, выламывая себе шею, повернув голову почти на сто восемьдесят градусов, - Сикстинская же мадонна висела в простенке между окнами, так что свет был боковой, а день к тому же пасмурный, - картина была подернута какой-то дымкой, мадонна плыла в облаках, которые казались воздушным подолом ее платья, а может быть, просто сливались с ним, - а где-то внизу слева, подобострастно глядя на мадонну, выступал апостол с шестью пальцами на руке - я сам подсчитал, действительно их было шесть, - фотография этой картины, подаренная Достоевскому ко дню его рождения через много лет после поездки в Дрезден, уже совсем незадолго до его смерти, потому что считалось, что это его любимая картина, хотя любимой его картиной была, возможно, картина "Мертвый Христос" Гольбейна-младшего, так вот, фотография "Мадонны" Рафаэля, обрамленная деревянной рамкой, висит над кожаным диваном, на котором умер Достоевский, в музее Достоевского в Ленинграде - воздушная мадонна держит наискосок, в полусидячем положении, так же воздушно запеленатого младенца, словно кормит его грудью, как это делают цыганки, при всех, но выражение ее лица только какое-то неуловимое, как и у Джоконды, - и такая же фотография, только поменьше и, наверное, похуже, поскольку она была уже сделана в наше время, стоит, словно нарочито небрежно оставленная там, за стеклом книжных полок у моей тетки. Достоевские ходили в галерею каждый день, как в Кисловодске ходят в курзал, чтобы выпить нарзан, или встретиться, или просто постоять, наблюдая за публикой, а потом шли обедать - нужно было выбрать ресторан подешевле, и где хорошо кормят, и где кельнеры меньше обманывают - они постоянно обманывали Достоевских на два или три зильбергроша, потому что все немцы решительно были мошенники, - однажды после очередного посещения галереи они пошли обедать на Брюллеву террасу, живописно раскинувшуюся над Эльбой, - они уже раньше заприметили кельнера, которого прозвали "дипломатом", потому что он был похож на дипломата, и, кроме того, в прошлый раз они поймали его на том, что за чашку кофе он брал вдвое больше - 5 зильбергрошей вместо 2, но они его обхитрили - вместо чаевых 5 зильбергрошей Анна Григорьевна подсунула ему монету в 2 зильбергроша, которую он же дал им сдачи вместо положенных 5 зильбергрошей, - на сей раз они сильно проголодались, особенно Федя, а "дипломат" вместо того, чтобы подойти к ним, усиленно занимался каким-то саксонским офицером, который пришел позже них, - у офицера был красный мясистый нос и желтоватые глаза, и по всему видно было, что он любит выпить, - Федя позвал кельнера, однако тот с невозмутимым видом продолжал обслуживать офицера, который заправлял накрахмаленную салфетку за тугой воротник кителя, - "дипломат" явно мстил им за прошлый раз - Федя постучал ножом по столу - "дипломат", наконец, подошел к ним, но только так, мимоходом, и сказал, что он и так слышит и незачем стучать, - Федя заказал еще курицу и телячьи котлеты - через некоторое время "дипломат" принес только одну порцию курицы, а на вопрос Феди: "Что это значит?" - подчеркнуто вежливо ответил, что они заказывали только одну порцию, а потом то же самое повторилось с телячьими котлетами, - в соседней зале четыре лакея играли в карты, а в зале, где они обедали, было всего несколько посетителей, - очевидно, кельнер ошибался нарочно - лицо Феди покрылось красными пятнами - он стал громко говорить жене, что если бы он был здесь один, то он бы показал им, и даже закричал на нее, как будто она была виновата в том, что они пошли сюда вдвоем, - приподняв нож и вилку, он нарочно бросил их, так что они со звоном упали, чуть не разбив тарелку, - на них уже посматривали - они вышли не оглядываясь, - уходя, Федя бросил на стол целый талер вместо 23 зильбергрошей, которые им полагалось уплатить, и хлопнул дверью, так что задрожали стекла, - они шли по аллее, обсаженной каштанами, он - впереди, решительной походкой, она - сзади, еле поспевая за ним, - если бы не она, он бы довел дело до конца и настоял бы на своем, а теперь он уходит, оплеванный этим мерзавцем-лакеем, потому что все лакеи мерзавцы - они воплощение самых низменных свойств человеческой натуры, но во всех нас сидят задатки этого проклятого лакейства, - разве сам он не заглядывал угодливо в глаза этому мерзавцу плац-майору, когда тот, пьяный, с красным носом и со своим желтым рысьим взглядом - ага - вот кого давеча напомнил ему саксонский офицер! - когда он пьяный, в сопровождении караульных, ворвался в барак и, увидев арестанта в серо-черной одежде с желтым тузом на спине лежащим на нарах, потому что арестанту в этот день нездоровилось и он не мог выйти на работу, заорал во всю мочь своей здоровенной глотки: "Встать! Подойти ко мне!" - этим арестантом был он, человек, идущий сейчас по каштановой аллее прочь от этого ресторана и от этой террасы, живописно раскинувшейся над Эльбой, - он и тогда, в остроге, видел все это со стороны, словно это происходило во сне или не с ним, а с кем-то другим, - однажды он присутствовал в кордегардии на экзекуции - наказуемый лежал неподвижно под ударами розог, оставлявших кровавые следы на его спине и ягодице, и так же молча тот встал, аккуратно застегнул свою арестантскую одежду и ушел, не удостоив даже взглядом Кривцова, который стоял тут же рядом, - удастся ли ему так же смолчать и с достоинством уйти из кордегардии? - он вскочил с нар, лихорадочно оправляя на себе трясущимися руками свою серо-черную куртку, пошел к Кривцову, стоявшему в дверях барака, - он шел, опустив голову, - нет, не шел, а почти бежал, и это само по себе было уже унизительно, а подойдя к плац-майору, посмотрел на него, не твердо и жестко, а с мольбой в глазах - он почувствовал это по одному тому, как хищно расширились зрачки Кривцова - зрачки его желтых, рысьих глаз - они были рысьими не только потому, что походили на глаза рыси, но и потому что рыскали, выискивая очередную жертву, - он и тогда, стоя перед ним, подумал про это, и ему тогда же странным показалось, что он в такую минуту может думать об этом - впрочем, какое здесь было лакейство?! - это был страх, самый обыкновенный страх, но разве не страх рождает лакейство? - Анна Григорьевна догнала его и, продев свою руку в потертой перчатке под его локоть, виновато заглянула ему в глаза - если бы не она, он показал бы этому лакею, он поставил бы их всех на место! - он медленно перевел взгляд с ее лица на руку ее, лежавшую у него на плече, - "По-моему, в таких перчатках не пристало ходить аккуратной женщине", - медленно отчеканил он и снова перевел свой взгляд на ее лицо - губы ее задрожали, а веки как-то странно вспухли, - она еще шла рядом с ним, но только по инерции и еще потому, что ей казалось, что это относится не к ней, - он не мог сказать такого ей, - оставив его, она быстрым шагом, почти бегом свернула в какую-то боковую аллею, тоже обсаженную каштанами, - на секунду оглянувшись, она увидела сквозь листву и слезы его фигуру, по-прежнему решительно шагавшую по аллее, - на нем был темно-серый, почти черный костюм, купленный в Берлине, - ему даже в голову не пришло тогда сказать ей, чтобы она купила себе новые перчатки, хотя эти уже разъезжались по швам, и она еще в дороге, при нем, два раза зашивала их, - теперь он же ее еще и попрекал, хотя деньги на их путешествие были получены от заклада вещей ее матери, - она шла по улице, почти бежала, держась ближе к домам, опустив вуаль, чтобы не было видно ее вспухшего от слез лица, а навстречу ей попадались добропорядочные немцы в котелках со своими немками, и лица у них были розовые и самодовольные, они вели за ручку детей, чисто и аккуратно одетых, и им не нужно было думать, чем расплачиваться за сегодняшний обед или ужин, и они не повышали голоса друг на друга, а Федя давеча, в ресторане, закричал на нее. Она проскользнула через дверь своего дома, стараясь остаться незамеченной, вошла в комнаты, сначала - в большую, служившую им столовой, с развешанными по стенам олеографиями, изображавшими то реку - наверное, Рейн - с отражающимися в ней деревьями, то какие-то замки на вершине горы на фоне неестественно-голубого неба, затем - во вторую комнату, служившую им спальней, с двумя громоздкими кроватями и в третью, маленькую - Федину - с письменным столом, на котором лежали аккуратно сложенные листы белой бумаги и гильзы от папирос с просыпанным табаком, и вдруг поняла, что она шла сюда с тайной надеждой, что он опередил ее и уже ждет ее дома, - она решила пойти на почту, куда Федя часто заходил, но на почте его не оказалось, и писем тоже не было - она пошла снова домой - теперь-то он уж должен был прийти - M-me Zimmermann; встретившаяся ей на лестнице, сказала, что Федя был, но ушел куда-то, - она побежала на улицу и вдруг увидела его - он шел навстречу ей, бледный, виновато и даже как-то заискивающе улыбаясь, - оказывается, он вернулся на террасу, думая, что она вернулась туда для независимости, а потом пошел в читальню искать ее, - они зашли на минуту домой, чтобы переодеться, потому что собирался дождь, - когда они вышли, дождь лил в три ручья, но надо же было пообедать, - они зашли в Hоtel Victoria и спросили три блюда, которые обошлись им в 2 талера и 10 зильбергрошей - цена страшная, потому что за котлету брали 12 зильбергрошей, ну где это видано! - но день был решительно несчастливый - когда они вышли из ресторана, было уже 8 часов вечера, темно, шел дождь, и она раскрыла свой зонт, но не так, как это делают предусмотрительные немцы, и задела какого-то немца, проходившего мимо, - Федя раскричался на нее, потому что ее неловкость могла быть превратно истолкована этим немцем, и у нее снова вспухли глаза, но, слава богу, в темноте этого никто не видел, а потом они пошли домой рядом, не разговаривая друг с другом, словно чужие - а дома, за чаем, они снова побранились, хотя дальше уже было некуда, а потом она спросила его что-то насчет его предполагаемого отъезда в Hamburg, и он снова раскричался на нее, и она в ответ тоже что-то закричала и ушла в спальню, а он заперся в кабинете, но ночью пришел к ней прощаться, - он приходил каждую ночь прощаться к ней, в особенности же после ссор и размолвок, так что в слово "прощаться" вполне можно было вложить и иной смысл, - он нежно будил ее, и гладил, и целовал, потому что она была его, и в его силах было сделать ее несчастной или счастливой, и это сознание своей полной власти над молодой неопытной женщиной, с которой он мог бы сделать все, что ему заблагорассудится, походило, наверное, на то чувство, которое я испытываю к маленьким гладким собачкам, которые уже при одной только протянутой к ним руке, даже для ласки, начинают пугливо и заискивающе вилять хвостом, прижиматься к земле и дрожать мелкой дрожью, - он обнимал ее, целовал в грудь, и начиналось плавание - они плыли большими стежками, выбрасывая одновременно руки из воды, одновременно набирая воздух в легкие, все дальше от берега, к синей выпуклости моря, но почти каждый раз он попадал в какое-то встречное течение, которое относило его в сторону и даже чуть назад - он не поспевал за нею, а она продолжала все так же ритмично выбрасывать руки и терялась где-то вдали, и ему казалось, что он уже не плывет, а только барахтается в воде, пытаясь достать ногами дна, и это течение, относившее его в сторону и не дававшее ему плыть вместе с ней, странным образом обращалось в желтые глаза плац-майора с хищно расширившимися зрачками, в поспешность, с которой он расстегивал свою арестантскую одежду, чтобы лечь на отполированный сотнями тел низкий дубовый стол, стоявший посредине кордегардии, в стоны, которые он не смог сдержать, когда на его тело обрушились удары розог, как будто через его мышцы и кости протягивали раскаленную проволоку, в судорожные корчи, которые начались у него после экзекуции, в насмешливые или сострадательные взгляды присутствовавших при этом, в брезгливую улыбку плац-майора, когда он велел вызвать врача и, круто повернувшись на каблуках, вышел из кордегардии, и точно такое же возникало у него с другими женщинами, потому что все они, так же как и Аня, незримо присутствовали на экзекуции - заглядывали в зарешеченные окна кордегардии, в дверь, пытались зайти, чтобы заступиться за него, но их не пускали, - все они были свидетелями его унижения, и он ненавидел их за это, потому что это не позволяло ему испытывать всей полноты ощущений, а сегодня ко всему этому примешивались еще наглый взгляд лакея, издевавшегося над ними, и лицо саксонского офицера, напоминавшее лицо плац-майора.