0
29295
Газета Интернет-версия

21.05.2015 00:01:00

Бродский – это я! О принципах портретной биографии

Владимир Соловьев

Об авторе: Владимир Исаакович Соловьев – писатель, политолог.

Тэги: иосиф бродский, литература, поэзия, мемуары, сша, эмиграция, петербург


иосиф бродский, литература, поэзия, мемуары, сша, эмиграция, петербург Дом Мурузи на улице Пестеля, где Бродский жил с осени 1955 года до отъезда и где теперь установлена мемориальная доска.

Ты – это я.

Бродский. Письмо Горацию

Я – это он.

Бродский об Одене


Лавровые листья его нобелевского венка интересуют автора в последнюю очередь, если интересуют вообще. В книге «Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества» (Москва: РИПОЛ классик) дан не триумф, а трагедия поэта. Трагедия – его муза и питательная среда его триумфа. Его личная трагедия стала его триумфом, не перестав быть трагедией.

Не знаю, буду ли верно понят, да мне все равно: премию он получил не только за свой великий талант, но и за великое ее вожделение. Не будь Нобельки, Бродский на нашей с ним географической родине котировался бы высоко, но не выше, чем другие поэты-современники – в одном ряду с Ахмадулиной, Окуджавой, Евтушенко, Вознесенским, Высоцким, Самойловым и проч. Как знать, может, даже ступенькой ниже иных из них. Было отчего иным из них озлобиться и шизануться, даже тем, кого рядом c Нобелькой не стояло, когда шведы выбрали Бродского. Стокгольм выдал ему охранную грамоту и закрепил за ним первое место в современной русской поэзии – в большом отрыве от остальных.

В отрыв Бродский пошел с конца 60-х: «За мною не дует» – его собственные слова. Он опередил не только поэтов, но и читателей, которым было за ним не угнаться. Отсюда отрицание его стиха многими заведущими питерцами и почти всеми, за редкими исключениями  – Игорь Губерман, Слуцкий, Евтушенко, Юнна Мориц, Андрей Сергеев, – москвичами. Напомню о его провальных чтениях в Москве – на поэтическом вечере в МГУ, куда его пригласил Женя Евтушенко (помимо них выступали Белла и Булат), на переводческой секции в ЦДЛ и в ФБОНе (Фундаментальной библиотеке общественных наук). Помню, когда мы переехали из Питера в Москву, окно в окно с Фазилем Искандером, Жека, наш продвинутый 12-летний сын, воспитанный на стихах Бродского и хорошо с ним лично знакомый, объяснял Фазилю построчно «Колыбельную Трескового мыса», включая строчки «Когда я открыл глаза, север был там, где у пчелки жало», на которых застрял адепт классической традиции.

Я признал Бродского раньше других – еще в Питере, с первой с ним встречи. И первым о нем написал, еще в 60-х, эссе «Отщепенство». А потом уж писал несметно. Эта моя юбилейно-антиюбилейная книга – итог полувековой мемуарно-исследовательской работы. Негоже знатоку поэтики и поэзии Бродского курить ему фимиам. Заранее предупреждаю читателей, для которых китч на первом месте. Не моего ума дело.

Пусть Бродский даже гений (допускаю), но не святой, а потому не «Житие святого Иосифа», но «Быть Иосифом Бродским». Нет, нет, не модная нынче патологография, но все-таки и не агиография! Да и не биография вовсе, хотя все признаки словесного байопика имеют место быть, но – портрет, которому авторизация покойника или его правопреемников без надобности.

Хотя на ином уровне понимания мои предыдущие книги о Бродском были востребованы и восприняты вровень с авторским замыслом. Московский критик, написавший не одну, а две разные, но обе весьма позитивные и лестные автору рецензии на мою запретную книгу о Бродском «Postmortem», точно и тонко ее определил: «Я еще не читал книги, в которой Бродский был бы показан с такой любовью и беспощадностью». Вот откуда я содрал посвящение моей новой книги – «Иосифу Бродскому – с любовью и беспощадностью»: спасибо, Павел Басинский! Не только эту, каждую книгу пишу как последнюю, а в этой выложился весь, ничего не оставил за душой, разве что на самом донышке. Пусть и подустал малость. А что если в самом деле это моя последняя книга? Я скромен, когда говорю о себе, но горд, когда себя сравниваю. Ссылка на маркиза де Кюстина не обязательна – беру его себе в соавторы.

Зато ссылка на моего героя – позарез. На его эссе об Одене «Поклониться тени»: «На что уповаю – что не снижу уровень его рассуждений, планку его анализа. Самое большее, что можно сделать для того, кто лучше нас, – продолжать в его духе. В этом, полагаю, суть всех цивилизаций».

Это что касается теории, но как достичь на практике? Путем перевоплощения? По системе Станиславского? «Я – это он», – настаивал Бродский на тождестве субъекта и объекта, а в «Письме Горацию»: «Ты – это я». Не знаю, что это напоминает читателю, мне – флоберовский принцип «Эмма Бовари – это я». Это когда приятель застал Флобера умирающим – он только что написал, как отравилась его непутевая героиня. Вот и я говорю: «Бродский – это я!» В том смысле, что писал эту книгу, равняясь на его лучшие стихи, да?

Нет и нет! Равняясь на самого Бродского, каким я его знал лично и каким любил. А знал с питерских времен, общался часто и тесно: у него в «берлоге» в доме Мурузи на Пестеля и у нас, на 2-й Красноармейской, на наших с Леной Клепиковой днях рождения и по другим поводам, а то и просто так, без всякого повода, у общих знакомых и друзей, в больницах на Охте и в Сестрорецке, где он репетировал свою будущую смерть и попрекнул меня, что я прихожу к нему только когда ему плохо, а уж сколько мы с ним бродили по нашему любимому-нелюбимому умышленному городу – немерено!

И это естественно: равняться на великих, а не на литературных середнячков. Иаков потерпел поражение и на всю жизнь остался хром, но это было поражение в борьбе с Богом. Тем более надо соответствовать избранному прототипу. Как Бродский равнялся на Овидия, на Баратынского, на Цветаеву, на Одена: ты – это я, я – это он. Вот именно.

Судима ли литература на уровне замысла – другой вопрос. Чем замысел ничтожнее, тем легче достигнуть совершенства. Соответственно – наоборот. Провалы внутри великих замыслов неизбежны: «Дон Кихот», «Братья Карамазовы», «Война и мир», «Моби Дик», «Улисс», «В поисках утраченного времени» – произведения отнюдь не совершенные. У того же Бродского далек от совершенства его, может быть, самый великий по замыслу стиховой диалог «Горбунов и Горчаков». Ну и что?

Влияние Иосифа Бродского на Елену Клепикову и Владимира Соловьева было настолько всеобъемлющим, тотальным, гипнотическим, судьбоносным, что это даже не влияние, а эффект Бродского. Нет, конечно, не «наше всё» и не Вифлеемская звезда, но жизненные и творческие ориентиры, которые он задавал, «не позволяя душе лениться» (привет Заболоцкому). То есть помог нам, его младшим друзьям, сориентироваться в окрестном мире. С его отъездом – именно благодаря его отсутствию, которое есть присутствие, – этот эффект усилился в разы.

С эффектом Бродского напрямую связаны драйв, структура и состав этой книги. Можно и так сказать: симметричный ответ на вызов Бродского. Сошлюсь на мою предыдущую о нем книгу – диптих-складень «Два шедевра о Бродском». Потому как многие главы перекочевали в новую книгу. «Три еврея» – исповедального и покаянного жанра, и портрет Бродского дан в рамках моего автопортрета: из трех евреев сюжетно я – главный герой. Недаром на обложке захаровского издания мой портрет, а в глазах у меня отражаются антагонисты: Бродский и Кушнер. Не говоря уже, что в том моем мемуарном романе (или романном мемуаре?) дан питерский Бродский – городской сумасшедший, затравленный зверь, поэтический гений. В Postmortem – нью-йоркский, карьерный Бродский, с ослабленным инстинктом интеллектуального самосохранения, с редкими прорывами в поэзии.

рисунок
Иосиф Бродский и Владимир Соловьев в «Авроре».
Иллюстрация из книги

Про все это я подробно пишу в моем эссе «Два Бродских», противопоставляя одного Бродского другому Бродскому. Этого, однако, мне показалось недостаточно. Мне было что еще сказать о нем, но в ином жанре – фикшн. Так возникла моя запретная книга Postmortem. Лот художества берет глубже, чем любой другой, включая дневниково-мемуарный, а потому я избрал романный жанр, пусть Postmortem – роман на документальной основе: докуроман. Да, даль свободного романа. Разрыв шаблона, если хотите. Или как Юнна Мориц круто писала в прежние добрые времена: «Сломать стереотип и предпочесть сумбур».

Сошлюсь опять-таки на моего героя – на его стихотворение «Посвящается Ялте»:

...да простит меня

читатель добрый, 

если кое-где

прибавлю к правде элемент 

Искусства,

которое, в конечном счете, 

есть

основа всех событий (хоть 

искусство

писателя не есть Искусство 

жизни,

а лишь его подобье).

Это к тому, что литературный персонаж по имени Бродский есть результат внимательного вчитывания и вслушивания в стихи и высказывания ИБ и пристального вглядывания в его фигуру, а та дополняет, перекрывает, снижает, объясняет его поэзо-прозу. Иногда от обратного. Как эти образы стыкуются друг с другом? И должны ли они стыковаться? Не знаю.

Не знаю также, всегда ли это хорошо для художества. Оригинал, с которого списан ИБ, очевиден, но это скорее все-таки – уточним – прообраз, чем прототип. Одни факты даже для создания документального романа недостаточны. Страх и страсть, ревность и нежность, похоть и бессилие испытаны автором, а потом уже героем и в конце концов читателем, то есть понятны на сопереживательном уровне. В противном случае, если писать только с натуры, а не с себя, литературный персонаж мертворожден. Даже в случае докуромана – с фактами, конфискованными из самой что ни на есть реальности. Тавтология исключена: роман – не зеркало, литературный герой в той же мере равен автору, что и прототипу, несмотря на цитаты и компиляции.

Скажем, Гертруда Стайн на фотках или она же в портрете Пикассо – кто из них ближе к реалу?

– Не похожа, – сказала художнику бабушка мирового модернизма.

– Будешь похожа, – ответил Пабло.

Я прожил долгую литературную – точнее, метафизическую – жизнь, которая по естественным причинам клонится к концу вместе с жизнью физической, и у меня уже цейтнот времени, чтобы перечислять адресованные мне упреки, а тем более ответствовать, да на каждый чих и не наздравствуешься. Что говорить, я много накосячил в жизни, но если бы мне дано было заново ее прожить, то тем же манером, ничего в ней не меняя. Касается это и моего участия в русской словесности.

Являются ли наши недостатки продолжением наших достоинств? И vice versa? Что надобно, следуя этому клишированному постулату, делать автору? Обратить недостатки в достоинства? Круче: недостатки – в принципы! Ну, на манер импрессионистов, которые ругачую кликуху сочли наиболее адекватной совершенному ими революционному перевороту в искусстве и присвоили в качестве своего имени, под коим они с тех пор и известны. Я мог бы, конечно, опустить прозвища, которыми награждали меня зоилы, – возмутитель спокойствия, литературный провокатор, м-р Скандал, enfant terrible русской литературы и проч. – ни от одного не открещиваюсь, все беру на вооружение: да, да, да, да и еще много раз да. Я бы, правда, заменил все эти слова на другое: иконокласт, иконоборец, но поневоле. В том-то и дело, что скандалы и провокации, которые автор всячески приветствует, ибо они есть свидетельство востребованности его резонансных книг, – это побочные явления нестандартного мышления и чувствования, пусть даже мозги автора набекрень и наперекосяк, зато не про меня сказано любимым поэтом Бродского: «Глас, пошлый глас, вещатель общих дум...»

Эта книга – challenge, вызов не только вещателям общих дум, но и самому себе, собственным клише и стереотипам.

Я был сторонним зрителем на трагическом празднике жизни, соглядатаем, кибитцером, вуайеристом чужих страстей, счастий и несчастий. Я жил не в параллельном, но в соприкосновенном, сопричастном мире, однако если и причастный происходящему, то отчужденно, отстраненно, скорее все-таки по брехтовской методе, чем по системе Станиславского. Перевоплощаясь в своих героев, но не сливаясь с ними, оставаясь одновременно самим собой и глядя на них со стороны. С правом стороннего и критического взгляда на них. И на самого себя.

Самый яркий тому пример – образ Бродского в моих о нем книгах, включая эту: не тождество или отождествление, а раздвоение и совмещение в одном персонаже автора и героя. Если хотите, мифологический дибук: дух мертвеца – Иосифа Бродского, вселившийся в живого человека – Владимира Соловьева, дабы обрести облик и голос, но живой пока еще человек (я), елико возможно, изо всех сил сопротивляется, и эта система вживаний и открещиваний носит нервный и неравный, но взаимный характер и определяет главный драйв предлагаемой читателю книги.

Пусть контрабандой, но именно в эту щель, в эту вожделенную щелку (пикантные ассоциации на совести читателей, хотя почему нет?), в этот зазор между перевоплощением и отчуждением проникает автор и снабжает своего героя собственными заметами, идя борхесовским путем лжеатрибуции. Хотя немного жаль делиться сокровенным и заветным с литературным персонажем. В художественном итоге – по нулям: я заимствую у Бродского, а мой «Бродский» заимствует у меня. Никакого плагиата. Это когда я мастерю свою прозу о Бродском. В параллель – исповедь, мемуары, интервью, пародии, исследования и даже расследования. Книга получилась разножанровая, многоаспектная, голографическая, фасеточная – что зрение у стрекозы.

Как бы к этой книге отнесся ее герой – вопрос не только праздный, но и суетный.

Я пишу для живых, а не для мертвецов. Даже если они там почитывают время от времени, то отклика оттуда не дождешься: никакой связи между тамошним большинством и здешним меньшинством.

Младший современник своих друзей и врагов – или друзей, ставших врагами, такое тоже случалось, точнее, случилось однажды, а теперь, за давностью лет, в одном флаконе – я пережил их не потому, что позже родился, а потому, что смотрел на жизнь с птичьего полета, как будто уже тогда засел за тома воспоминаний, хотя первая мемуарная записная книжка была сочинена мною в 11-летнем возрасте и начиналась со слов: «Мальчик хотел быть, как все». Что мне, по счастию, не удалось.

Не для того ли мне поздняя зрелость,

Чтобы, за сердце схватившись, оплакать...

А на что мне даны мои закатные, заемные годы? Чтобы рассказывать живым о мертвецах? Пусть не от их имени, но их голосами, которые все еще звучат у меня в ушах, в мозгу, в памяти. Так и есть: я проснулся в гробу. Я хочу говорить не только как живой с живыми, но и как мертвый – с живыми. Мертвый – живым. Из двух восклицательных постулатов – «После нас хоть потоп!» и «Да здравствует мир без меня!» – я выбираю последний.

Старуха, под 100, до которых мне ни в жисть не дожить (да и зачем? не дай бог!), жалилась на очередном своем дне рождения на невыносимую тяжесть бытия – память:

– Мудрость! – живо откликнулась она на чей-то за нее тост. – Если б вы знали, сколько я совершила в жизни ошибок. Долголетие – это наказание их помнить. Я потому и оставлена, чтобы вспоминать и рассказывать.

Вот я и нашел психотерапевтический способ избавиться от памяти, а потому исписал тысячи страниц своими аналитическими воспоминаниями. Как и эти полтысячи и даже больше про Бродского – вторая книга в авторском сериале «Фрагменты великой судьбы», который мы с Леной делаем в соавторстве, как предыдущую о Довлатове, либо сольно, как вот эту о Бродском, но все равно тесно сотрудничая: мне удалось-таки уболтать ее дать в книгу Владимира Соловьева несколько текстов Елены Клепиковой. На очереди – следующая.

Е.б.ж.

Нью-Йорк


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Десятки тысяч сотрудников «Роснефти» отпраздновали День Победы

Десятки тысяч сотрудников «Роснефти» отпраздновали День Победы

Татьяна Астафьева

Всероссийские праздничные акции объединили представителей компании во всех регионах страны

0
1412
Региональная политика 6-9 мая в зеркале Telegram

Региональная политика 6-9 мая в зеркале Telegram

0
704
Путин вводит монополию власти на историю

Путин вводит монополию власти на историю

Иван Родин

Подписан указ президента о госполитике по изучению и преподаванию прошлого

0
3717
Евросоюз одобрил изъятие прибыли от арестованных российских активов

Евросоюз одобрил изъятие прибыли от арестованных российских активов

Ольга Соловьева

МВФ опасается подрыва международной валютной системы

0
2888

Другие новости