0
2682
Газета Печатная версия

21.11.2019 00:01:00

Нарвический комплекс, или Интерактивная встреча автора с героем

Фрагмент романа «Кот Шредингера»

Владимир Соловьев

Об авторе: Владимир Исаакович Соловьев – писатель, политолог.

Тэги: толстой, фрейд, проза, шекспир, эсхил, плутарх, цезарь


толстой, фрейд, проза, шекспир, эсхил, плутарх, цезарь Тучи над городом встали. И не только над городом. Генрих Бюркель. Дождь в Пантенкирхен. 1838. Новая картинная галерея, Мюнхен

Впервые я столкнулся с ним во Дворце пионеров. Шикарный такой дворец, бывший Аничков, на углу главного проспекта Города и неглавной его реки – одной из. Дети – наше будущее, вот о детях и заботились и, претворяя лозунг в жизнь, отвалили нам в вечное пользование этот огромный дворец с флигелями и пристройками. Вечное пользование кончилось, когда страна накрылась. А тогда здесь наше будущее располагалось по профилям. Кружковщина. Тусовка юных талантов. Юные натуралисты, юные физики, юные тригонометры. Само собой, и гуманитарии разных направлений. Мое называлось замысловато, без ссылки на вождя – «Юные инженеры человеческих душ». Ну да, душеведы и душегубы. Первые как бы само собой, а душегубители в том смысле, что любое искусство, литературу включая, своим искусом губит человека, который тьме низких истин предпочитает художественный вымысел, обливаясь над ним слезами. Мой случай.

В перерывах мы бродили по дворцовому лабиринту, натыкаясь на кружковцев других профилей. Там я и столкнулся с юным филателистом, который специализировался на марках с физиями великих мира сего, и это одно должно было меня насторожить, но наоборот – заинтриговало. Пусть не главная причина, что я взял моего тезку под свою эгиду – тремя годами меня младше, что в том возрасте имело еще какое значение: комсомолец и пионер, из пролетариев, а предки – те и вовсе были крепостными Шереметьева, один служил у графа поваром, и кулинарная эта профессия передавалась по наследству вплоть до его отца. Да еще из провинции, хоть и ближней, из той самой Нарвы с 80 процентами русскоязыков и отделенной от России рекой, одноименной с городом, который он потом присоединил к нашим владениям, когда стал с моей помощью губернатором Города‑государства на греческий или италийский манер.

Зная его с детства и будучи его самозваным, но и авторизованным впрок биографом и просчитав все альтернативные варианты его авантюрной дальше некуда жизни, счел внезапную, пусть и насильственную его смерть неизбежной. Пришла ему пора если не исчезнуть с лица земли, то сгинуть с наших глаз. Carthago delenda est.

Нет, не Curriculum Vitae, а скорее обрывочная, пунктиром, с пропусками и опущениями, канва жизни, которую начинаю не с его рождения, а с его зачатия, день которого мне доподлинно известен с его же слов. У меня нет никаких оснований сомневаться в его версии, он сам ее вычислил и вряд ли выдавал желаемое за действительное. Другой вопрос: рад ли он оглашению этого интимного все‑таки факта? Хотя кто знает, не было ли это предметом его тайной гордости.

Само собой, не сравниваю его с героями древности. С тем же, к примеру, Александром Великим, о зачатии которого в ночь, когда невесту с женихом, его будущих родаков, закрыли в брачном покое, сообщает Плутарх иносказательно: как раздался гром и шаровая молния залетела в чрево невесты, а вослед жених запечатал ее влагалище, и царица понесла. Какова метафора, однако, божественного соития! Но и мой герой не лыком шит – даром, что ли, относил себя к отмеченным судьбой, коли с малолетства собирал марки с портретами великих мира сего и сам придавал такое значение своему зачатию.

Так вот, его отец, отмотав срок за покражу продуктов, когда работал поваром в заводской столовой, явился домой после долгого отсутствия аккурат в день всеобщей скорби – страна оплакивала смерть вождя, настоящего, единственного вождя всех времен и народов. Что не помешало папаше отпраздновать свое возвращение долгожданным супружеским соитием, в результате чего через девять месяцев в Нарве явился на свет наш младенец. Сказалась ли эта его тайная сперматоидно‑яйцеклеточная связь со сталинской эпохой на его реваншистских амбициях? На пике взлета или падения стоит вспомнить о том, каким образом ты был зачат, советует самый мрачный философ (нет, не Шопенгауэр): нет лучшего средства, чтобы подавить в себе эйфорию или скверное настроение.

Нарва и послужила причиной моего ухода из его администрации. В моем субъективном, двойственном, двоящемся, иммерсивном жизнеописании героя и автора связывала тесная дружба, пока не превратилась в смертельную вражду.

Мой уход никоим образом не повлиял на ход городских событий, я давно уже выпал из фавора, был не у дел, со мной перестали считаться, коллеги по возможности избегали меня, хоть я исправно ходил на работу и регулярно получал зарплату. О его политических мероприятиях, одно чудесатее другого, когда он прицелочно, в прикидку, на пробу, идя на большие риски, тестировал границы дозволенного, я узнавал из телека, да и то с опозданием, редко его включая, до того мне постыло его плебейское мурло, глядящее на меня из ящика, а другие информационные источники были им почти все перекрыты, он занавесил все окна телеэкраном и добился почти полной самоизоляции. Ему удалось отключить даже Интернет, который он винил во всех городских бедах вплоть до наводнений, хотя одновременно ссылался на родоначальника, выгодно сравнивая с самодержцами себя: с Божией стихией царям не совладать.

Своим уходом я не то чтобы решил отмежеваться от этого его отчаянного нарвического шага – скорее дистанцировался от него. Как сказал не я: Да будет мне позволено молчать – какая есть свобода меньше этой? Ну да, спираль молчания, как говорят у нас в деревне. Чем не повод для ухода, о котором я подумывал и прежде как человек возрастной, да и наши с ним заморочки начались не вчера? Ну, ладно – не заморочки, а контроверзы. По‑любому, мой с ним проект пошел сикось‑накось. Пора было сваливать из Города, но я остался. По лености? Из любопытства? Из чувства вины? В моем субъективном, двойственном, двоящемся жизнеописании героя и автора связывала тесная дружба, пока не превратилась в смертельную вражду.

У меня была рациональная на него ставка, пусть я и лажанулся стопудово, но кто мог думать? Когда до меня дошло, было слишком поздно, чтобы отыграть обратно.

Хотя физически он жил в ХХI веке, психологически (а не только политически) он так и не перешагнул границу тысячелетий и продолжал существовать в предыдущем миллениуме с его имперско‑геополитическими принципами, которые в наше время межконтинентальных ракет с ядерной начинкой безнадежно устарели. Шел вперед, вывернув голову назад, – не потому ли он в конце концов нахернулся на ровном месте?

Отмечу заодно – пока что как прикол, что Нарва была для него тройной шизой – от зачатия/рождения до присоединения. А промеж переезд с родаками в Город, дворники всегда позарез, где‑то за Нарвскими воротами, в районе Обводного, из которого они с пацанами вылавливали гондоны, а однажды – кобуру, в ней наган с патронами, который он присвоил себе и хранил его как реликвию, может, до самого конца. Рос, как сорняк, в проходных дворах, чтобы легче дать тягу на случай появления фараонов или конкурентной кодлы. Обводная голытьба да малина – его воспитательная и питательная среда. Шнырь из подворотни, полное дно – самородок, однако, не без того. А если его нарвскую эскападу демотивировать – экспромт, импровизация, по чистому вдохновению?

Я бывал пару раз в их девятиметровой конуре в полуподвальной коммуналке, из окна – ноги прохожих, зато любой мог, наклонившись, заглянуть к ним с улицы, жизнь на виду у всех, что тоже сказалось, не могло не сказаться на его подпольной психике. Как и мелькающие ноги, которые он видел вместо лиц – в пыли, в грязи, в брызгах луж, куда‑то бессмысленно, вразброд: сброд, быдло, стадо – уничтожить или упорядочить, дать цель и направление. Что он попытается сделать, преодолевая приступы ненависти. Ну да, нервический, а точнее, нарвический комплекс с детства. Среди прочих. Человек из подвала, человек из подполья, человек из подворотни – и такой взлет!

Тучи над городом встали
в воздухе пахнет грозой
за далекой за Нарвской заставой
парень идет молодой

Он, конечно, догадывался, что я задумал его жизнеописание, а потом достоверно узнал от своих ищеек, что уже приступил. Не исключено, что каждая моя фраза становилась ему известна еще до того, как я ставил в ней точку.

– Кому как не тебе! – примирительно сказал он, когда меня доставили в его дворцовую резиденцию, пропустили сквозь металлоискатели и крупногабаритную охрану, а потом мне пришлось ждать минут сорок, наверное, – пустяк, всего ничего по сравнению с его рутинными двух‑трехчасовыми опозданиями на назначенные встречи, тактика психологического давления и подавления собеседника.

Да, внутренние часы моего героя‑антигероя не совпадали с бегом времени, от которого он не только отставал, но и опережал тоже, когда как, пока его часы не встали вовсе и показывали точное время только дважды в сутки. Можно было пойти чуть дальше и чуток глубже, вспомнив о клепсидре – если б солнечные, пусть даже песочные, но хронология его жизни определялась именно водными часами, наглядность исчезновения влаги в которых и породила идиому время истекло, как истекло время его жизни, а он этого и не заметил, несмотря на преследующий его с детства страх смерти.

– Точность – вежливость королей, – сказал ему в ту нашу встречу, когда прождал его чуть больше получаса.

– Вот потому я и не король. И не собираюсь.

– Ты не король, потому что ты туз, – сказал я.

Он был самодержцем‑самозванцем, а потому не нуждался в регалиях. Да и кому бы он передал власть? Коллективному наследнику – своей клике? Временщику‑регенту, но разве он сам не был временщиком и самозванцем?

Идеализируя монархическую традицию, он воспрепятствовал ее возобновлению в пределах нашего Города, хотя поступали намеки, советы и даже требования от его камарильи моральных – аморальных? – уродцев: паноптикум? Самодержавию он предпочитал самовластие, которое с возрастом склонялось к самодурству, а потому его клевреты прощупывали общество на предмет пожизненного губернаторства. Его идеалом был Наполеон, но того сгубила коронация, сказал он мне в ту нашу не совсем последнюю встречу.

– Ты мой добрый фей, – и тут же уточнил: – Был. Союз гэбэшного меча и писательского орала.

Намек на его пятилетний, а может пожизненный, по совместительству, тенюр в органах, сразу после армии, где он вступил в партию, хотя недолго музыка играла – партия накрылась, вослед вся страна. Вот как закалялась его сталь, не знаю, где больше – в армии, где он служил вертухаем, чего стыдиться, как Довлатов? в партии? в гэбухе? в двухлетней загранкомандировке, где был шпионом то ли канцелярским крысенком гэбэшного разлива? или в период исторического разлома, когда нерушимый Союз в одночасье рухнул, главная травма его жизни, не считая детских? В любом случае, ему удалось традиционную автократию превратить в шпионократию, что внове было для нашего Города, хотя, наверное, не без прецедентов в Глобал Виллидж.

– А как же щит? – спросил я. – Где меч, там и щит.

 – Теперь я твой щит, – сказал он загадочно.

 И без всякого перехода, не пускаясь в объяснения, какого рода моя теперь зависимость от него:

– Не окарикатурь.

– Карикатура может быть портретно точна. Или ты предпочитаешь дружеский шарж?

– Не сделай меня глупее, чем я есть.

– Есть другая крайность: сделать тебя умнее, чем ты есть.

– Возражений нет, – усмехнулся он.

– Что ты хочешь? Правду? Полуправду? Четвертьправду?

– Слишком большой выбор, – и тут же выдал клишированную притчу про трех художников, которые писали заказной портрет кривоглазого падишаха.

– Если что не так, ты меня казнишь?

– Велю слово вымолвить, – мгновенно откликнулся он и тут же посерьезнел: – Напиши меня в профиль.

– Полутораглазым стрельцом? – говорю в деревянное ухо.

– Это и значит сделать тебя лучше, чем ты есть, – молчу я.

Хотя в самом деле есть такая опасность, если я начну в него перевоплощаться по Станиславскому. Чертов Метод! Аналогия неизбежна, но не со Станиславским, а с Шекспиром: Though this be madness, yet there is method in. А если произвести рокировку: в каждом методе есть безумие? Это я о себе. Зная, как трудно уболтать психа обратиться к психиатру, я все‑таки попытался, когда стал замечать в нем отклонения, хотя и не понимал тогда их клинический характер. Или они тогда еще не приняли клинический характер? Какова природа этих его отклонений: черта характера по Лабрюйеру? нервное расстройство? психическая патология? злокачественная фаза, когда он окончательно помутился в уме? Теперь‑то я знаю, что он прошел все эти этапы – от нарвских обид и подвально‑подпольных комплексов до окончательного, бесповоротного сдвига по фазе.

Сам его безумный эксперимент, частично, временно удавшийся в пределах нашего Города, по отпадению от истории – разве не симптом болезни? Психо‑дрихо‑помешанный. Заветная и несбыточная русская греза: остановка истории – конец истории, сиречь – смерть. Не в этом ли причина, что он завладел умами сограждан, а не только горожан? Его линейное время было отмерено, дни сочтены, а он мыслил в беспределах вечности. Моя задача противоположного свойства, а потому не из легких: философически выражаясь, создать подвижную метафору его неподвижного времени, придать стагнации динамику и сюжет. Ключевое, знаковое понятие: страх истории. Уточняю: страх мировой истории и противопоставление ей суверенной русской истории с уклоном в мистику: наш отечественный полтергейст. Попытка была предпринята: остановить не мгновение, как оно ни прекрасно, а саму историю, повернув ее предварительно вспять – к истокам, как бы туманны и сомнительны они ни были. Ну да, великая славянская мечта о прекращении истории и бесформенном рае, не я сказал, а сцылка на самого великого поэта нашего города необязательна. Нет, не Бродский, хоть и тезка.

– Мне не нужна агиография – какой из меня святой! – сказал он

– Ты предпочитаешь патографию?

– Ты уже пытался сфутболить меня в психушку.

– Жаль, что не уломал, – молчу я.

Или этот опасный психо- и социопат излечился сам, осуществив подсознательные мечты и заразив ими массы с помощью демагогии, коей он великий мастер – минуя разум и обращаясь к инстинктам? Эффект плацебо или иллюзия панацеи? Отчуждение своих комплексов – сброс и вброс их в народ, который сделал его бред национальной нормой? Заразил нас ненавистью, избавившись таким образом от личного безумия? Рационализировав свои мании и комплексы в патриотическое неистовство черни? Или национальный проект в пределах одного Города, но с подспудным влиянием на всю страну дал простор, перспективу, разбег и инерцию его болезнетворным идеям, превратив индивидуальное безумство в безумства национального масштаба? Nevrose nationale?

– А ты уверен, что знаешь, какой я есть?

– Пока что нет. Для меня процесс писания – процесс познания. Вот когда допишу твой портрет…

– Если допишешь, едрена‑матрена.

– В смысле?

– Сам знаешь, человек предполагает… Все в руце божией. Как ты говоришь, е.б.ж.

– Не я, а граф. Толстой так подписывал свои письма. Из суеверия.

– При чем здесь суеверие?

– Ах да, заместитель Б‑га.

– Бери выше! – смеется он.

– Коли так, сними с меня домашний арест. Чего ты боишься? Что я сбегу и буду писать тебе из Литвы подметные письма, как Андрей Курбский?

– Кто тебе сказал, что ты под домашним арестом?

– Ну, под колпаком.

– Для твоей же безопасности.

– От кого?

– Да хоть от моих слишком ретивых молодцов. Мне за всеми не уследить, и они иногда сами решают, кто и что мне во вред.

– Я думал, ты держишь все под личным контролем. Принцип ручного управления. А если твои субординаты решат, что ты во вред самому себе? Идея власти важнее властоносца. Если даже евреи пожертвовали своим Моисеем во имя его.

– Согласно твоему Фрейду? Где доказательства?

– Доказательств твоей насильственной смерти тоже не будет? – пошутил я, но тут же дал задний ход: – Да минует тебя чаша сия.
Смерти я ему тогда не желал. Как и никому другому.

– Не обо мне речь. Как‑нибудь сам позабочусь. Как и о своих согоражанах. Именно потому я им нужен. Тебя включая. Ради тебя самого и приставил к тебе охрану. До тебя не дошло, что я тебя крышую?

– Хочешь сказать, мне свезло, что покуда жив?

– Ты жив, пока я жив. Пусть опасен, но ты мне нужен. Какой есть. А им ты не нужен – только опасен.
Если мне в чем и оправдываться, так в этой его эпитафии с негативным уклоном.
Искажение действительности неизбежно, но что предпочтительней – перекос в позитив или в негатив? Ненависть к покойнику? А хотя бы и так – ненавидеть мертвеца так естественно, как иначе? Смерть – это не индульгенция от морального суждения. Морализаторство мне не грозит, а чего хочу избежать, так это инсинуаций – как у Шекспира с Ричардом Третьим, у Пушкина с Борисом Годуновым, у Толстого с Наполеоном. Да мало ли? Б‑г мне в помощь! Мой Б‑г. А будто бы существует какой другой.

– Они не преувеличивают мою опасность, а ты – свою во мне нужду? – спросил я его.

– Или преуменьшаю. Некий эквилибриум между пользой и вредом. Покеда я жив, тебя никто не тронет, – повторил он. – У тебя есть все основания желать мне здравия и долголетия.

– Ты не веришь в свою судьбу?

– Почему? Верю. И верую. Пусть и абсурдно. Потому и верую. Дама, сам знаешь, редкого непостоянства. Вот за кем глаз да глаз.

– Ты за судьбой или судьба за тобой?

– Взаимно. Надеюсь. Надеюсь на взаимность. Пока все путем. Я, знаешь ли, стал фаталистом – сам удивляюсь, что еще жив. Отношусь к себе посмертно. Потому и тебя призываю – не к снисходительности, а к справедливости.

– А предсмертное слово сочинил? Для Истории.

– Не успею, бо умру внезапно. Бездна бездну призывает голосом водопадов Твоих.

– А как умер Эсхил, помнишь? – чтобы снять напряг, сказал я. – Ему предсказали, что на него рухнет черепица, вот он и ходил по середине улицы, что его и сгубило: был убит панцирем черепахи, которая выпала из когтей уносившего ее орла.

– Это ему персы отомстили, – рассмеялся и рассмешил меня. Это напомнило мне нашу юность, когда я его натаскивал по древней истории, и мы болтали с ним, как два авгура. Господи, как давно это было, как будто и не было. Теперь не до шуток.

– Цезарь победил всех врагов, а убит друзьями, – сказал я ему напоследок.

– Ты не Брут, – и оставил меня в сомнениях.

Не друг? Не убийца? Потому и не убийца, что не друг? Что со своей Гамлетовой рефлексией и параличом воли не тяну на тираноубийцу, да и ни на что другое?

Что он имел в виду?

Нью-Йорк


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Пять книг недели

Пять книг недели

0
740
В табуне, но без узды

В табуне, но без узды

Андрей Полонский

Андрей Полонский об антисоветчине, прививке от страха смерти и преодолении скудной самости

0
1480
Лестница Юдсона

Лестница Юдсона

Михаил Сидоров

Ушел из жизни прозаик и критик, автор «НГ-EL»

0
452
Наши души пусть горят

Наши души пусть горят

Николай Фонарев

Союз писателей XXI века и его новые творческие проекты

0
480

Другие новости

Загрузка...
24smi.org