Устоявшиеся в культуре символические образы влекут за собой предсказуемый поток ассоциаций. Современному поэту нелегко преодолеть инерцию читательского восприятия, да и своего собственного. Если плод, то яблоко. Если дерево, то береза. Если чайка, то душа. Иногда чайка – символ свободы, иногда – защитница моряков (в разных мифологиях – по-разному). Но ассоциация «чайка – душа» – самая устойчивая. Родство души и чайки, диалог этих традиционных образов по-новому звучит в стихотворениях Зинаиды Миркиной и Давида Самойлова. И каждый из них нашел свой особенный путь к преодолению инерции слова.
* * *
Стихи Миркиной рождаются на границе метафизики и зримой реальности. Религиозное чувство в ее лирике окрашивает все переживания, вызванные природой и растворением в ней. Но чайка, повторим, – символ с многовековой историей, свивший себе гнездо во многих культурах и мифологиях – от древнегреческой до индейской или скандинавской. Он не спонтанно рождается у поэта, а в каком-то смысле «встречается» с ним – на путях ассоциаций, воспоминаний, свободного погружения в образность и традицию стихотворений, связанных с морем. Притом что море само по себе – один из вечных символов в поэзии всех времен.
Сдвиг значения начинается с того, что у Миркиной море вытесняется небом. Следуя за чайкой, поэт погружается в небо – словно в морскую безбрежность. Только оно и важно для него, манит и привлекает. Земля отступает, остается позади. Путь лежит в небо, это дорога восхождения. Здесь сразу проступает тема проводничества и учительства. Стихотворение словно показывает путь не только поэту, но и его читателям.
Чайка, маленькая чайка...
Облаков плывущих стайка,
Шири неба без границы
И – чуть видимая птица.
Та, что вдруг иглою белой
Душу проколов, продела
Нитку дальнего огня
И все небо – сквозь меня.
Сначала мир собирает воедино свободно скользящий взгляд. Неизвестно, где находится чайка – парит ли она в небе или переступает по земле. Взгляд поэта круговым движением обводит видимое пространство – и выходит за его пределы. И только на границе перехода в незримое проступает силуэт: «И чуть видимая птица…» Хотя пока остается загадкой – это реальная земная птица или ее тонкий отпечаток и образ? Но уже следующая строка дает ответ:
Та, что вдруг иглою белой
Душу проколов...
Раз проникла в душу, значит, реальность чайки принадлежит уже иному плану существования – не физическому, а воображаемому. Здесь образ обретает силу воздействовать на душу и преображать ее. Огонь, озаривший образ чайки, – «дальний», из иного мира. Он угадан тонкой интуицией. За ним чувствуется сила высшего бытия и воздействия, которую способен передать только символ.
Душу проколов, продела
Нитку дальнего огня
И все небо – сквозь меня
Пространство невидимого расширяется и проступает все более явно. Так крохотная свечка озаряет стены храма. Но сколько ни уподобляй космос храму, финальная строка проявляет простую истину: не человек внутри храма, а храм внутри человека. Это внутреннее святилище – царство непознанной пустоты. Его может озарить лишь искра сверхличного, божественного присутствия. Искра огня нисходит во внутреннюю пустоту с самых высоких планов, куда только способно дотянуться восприятие человека. Укол – игла – игольное ушко. Образ «продела нитку... сквозь меня» манифестирует пустоту как условие взаимодействия земного и небесного, тонкого и плотного миров. При всей воздушности и тонкости стихотворения оно указывает путь вполне земного восхождения «на вершину горы» – по ступеням восприятия. В поэзии Зинаиды Миркиной шаг за шагом, отделяя от физически зримого образа его тонкую суть, через труд души и понимания можно дотянуться до состояния тождества с Божеством. Ощутить присутствие священного – в глубине жизни и собственного сердца. Отрываясь не только от земли, но и от воды, от морской поверхности, поэт показывает читателю этот путь – перенимает у чайки задачу и образ «проводника». Сам перерождается в образ-символ, проникающий в душу и поднимающий в высоту того, кто ему открывается.
* * *
У Давида Самойлова та же коллизия встречи с символическим образом чайки раскрывается совсем иначе. Известные строки из «Пярнуских элегий» уже давно отделились от общего цикла и превратились в культурной памяти в самоценное стихотворение.
И жалко всех и вся. И жалко
Закушенного полушалка,
Когда одна, вдоль дюн, бегом
Душа – несчастная гречанка…
А перед ней взлетает чайка.
И больше никого кругом.
Слово «море» здесь не звучит ни разу. Но его голос в стихах шумит и перекатывается, гонит волну. Оно действует – и потому слышно. Первая сильная энергетическая волна нарастает и взмывает в строке: «Когда одна, вдоль дюн, бегом...» И сразу же ритм и сюжет опадает в непроглядную глубину моря, сплошь скрывающую опасности или их следы – от обломков погибших кораблей до подводных чудищ. На сцене вдруг появляется героиня во плоти – «несчастная гречанка». Она полна чувств и готова играть свою драму – перед богами и зрителями. В отчаянии заламывает руки и трепетно сжимает полушалок, превращая его в театральный занавес. Душа-гречанка – трагедийный персонаж. «Душа – несчастная гречанка...» Многоточие в конце строки – падение в неизвестность. Глагол отсутствует. В какую пучину устремилась душа и на что она решилась – остается тайной. Все перекрывает новая волна, накатившая внутри стихотворения: «А перед ней взлетает чайка...»
Брызги летят, завиток воды с силой вздымается. Чайка для души – зеркало, чтобы в нем отразиться. Птица безоглядно возносится к небу от воды и земли – так когда-нибудь и душа каждого живущего, да и самого поэта, оставит позади тело бесполезной тряпочкой. На первый взгляд чайка здесь, как и в стихотворении Зинаиды Миркиной, – наставник и проводник. Но трагедия еще только разворачивается. До финала далеко. Он пока только предощущается. «И больше никого кругом». Театр пуст. Некому аплодировать или сочувствовать героине, ужасаться и ликовать. Перед ней – лишь собственное отражение в зеркале. В этой строке эмоциональная волна, взмывшая вместе с чайкой, с грохотом обрушивается вниз. Так пальцы пианиста в финале произведения падают на клавиши, и наступившая пауза приносит долгую вибрацию послезвучия.
Душа выбегает на сцену – сцену судьбы, жизни, космоса. И застывает перед пустотой зияющими провалами на местах зрителей. Кажется, нет никого и ничего, во что можно было бы поверить или что полюбить. Нет ничего, что подтвердит душе ее собственную реальность. В полумраке от души скрыто главное – она сама видима и любима. В глубине неосвещенного зала различим единственный Зритель – тот, кому принадлежат слова: «И жалко всех и вся...» Тот, чья природа – сочувствие. Волна откатывает к началу, к первой строке, чтобы вернуть свою силу и вновь обрушиться в лоно стихии – столько раз, сколько люди будут перечитывать это стихотворение.
В нем много непроизнесенных слов – например, не звучит слово «море», хотя оно шумит и волнуется из строки в строку. Или не упомянуто слово «тело» – ведь у души оно явно есть: она бежит, сжимает полушалок, пересекает берег. Однако все это проявлено только через действие. Творящая сила не названа сторонним именем – она проявляет себя ритмом неудержимых волн, в ожидании, что будет понята и услышана. Сила отдала себя морю – и теперь говорит оно.
Задача читателя – расслышать шелест и волнение прибоя, уловить пропущенные звенья и значение пауз. Разделить сердечную боль с невидимым в полумраке зрителем – единственным свидетелем происходящего. Вопреки инерции традиционного образа чайка в строках Давида Самойлова – не проводник или связующее звено с иным миром. Она – двойник самой героини, смятенной души. Чайка – это ее отражение в зеркале и одновременно стершийся образ на старой кинопленке, которую уже вхолостую крутит кинопроектор – память.

