0
2826
Газета Накануне Интернет-версия

13.05.2010 00:00:00

Император и капельмейстер: орел и червь

Борис Евсеев

Об авторе: Борис Тимофеевич Евсеев - прозаик, поэт, публицист.

Тэги: император, опера, музыка


император, опера, музыка Его императорское величество начал царствие благостно.
Николай Аргунов. Портрет императора Павла I. 1797. Музей-усадьба "Останкино".

Евстигней Ипатович Фомин – один из самых трагических и загадочных «делателей» русской культуры XVIII века. Сын канонира Тобольского пехотного полка, закончивший императорскую Академию художеств и получивший диплом лучшего музыкального заведения тех времен – Болонской филармонической академии, – он, вернувшись из Европы в Россию, оказался здесь ненужным, лишним┘

Журнальный вариант романа-версии «Евстигней» публикует журнал «Октябрь». Полностью – в издательстве «Время».

Его императорское величество Павел Петрович начал царствие благостно.

А вот продолжилось оно весьма и весьма грозно.

– Его величество в справедливый гнев впадает, – шептались вельможи дружественные.

– Атократор буйствует, – гудели недружественные.

При новом императоре Фомину стало, однако, куда как легче.

Матушкины любимцы попритихли. Многих италианцев музыкальных, государыней Екатериной пригретых, – даже и след простыл. Да и вопреки болтовне – не один только прусский барабан в ушах у его величества гремит. Не одни полковые свистульки слух ему услаждают!

Но и при Павле Петровиче – не то, не так. А как? Как надо?

Ответ выходил невероятный: надо, как в Италии! Там музыка – весь строй жизни выравнивает, смысл всякой малой жизни придает.

Только в России быть тому невозможно!

Но ведь не для одних медведей сановных, не для одних чинодралов, заводными механизмами по Большой Невской першпективе скачущих, Петербург устраивался. А разве для Адонирамовых братьев или для музыкально-драматических разбойников, за себя сочинять заставляющих, – царь Петр его строил?

Фомин решился подать репорт. Не донос, не кляузу – именно репорт.

Всем уже было ведомо: сразу по восхождении на престол Павел Петрович завел особый ящик – для жалоб. Говорили и по-другому: мол, в нижнем этаже дворца имеется обширное окно. То окно человеку всякого звания доступно. Приходи, подавай, жди решенья.

Было известно и то, о чем его величеству сообщать желательно: о растратах, о бесконечном ведении тяжб, о нанесенных побоях, о дозволении вступить в службу, о разрешении жениться, об унятии дерзновенных разговоров, о разбоях, о непочитании церкви.

Нежелательными были все просьбы о вступлении в брак между родственниками, жалобы на недостойное поведение попов и клира, пустые политические прожекты┘

Обнаружились и плоды тех репортов и жалоб. В питерских газетах – для объявления просителям – стали публиковаться императорские ответы, краткие, скрытым гневом пылающие.

Евстигней Ипатыч решил жаловаться на театральную дирекцию и на Адонирамовых братьев, сиречь масонов. В конце репорта хорошо бы приписать и про грабеж музыкальный. Еще про издания нот. Это как же? Ноты иностранных сочинителей друкуют кипами, а своих отечественных – словно и не бывало!

«Вот только услышит ли его величество, среди дел наиважнейших, сей слабый стон? Вдруг непочтительностью сочтет?»

Непочтительность в обращении к величеству была делом гиблым. Были уже и пострадавшие за сию дерзость.

Нет, не дождаться, видать, ответа. Ни чрез газету, ни письмом! Как ни кричи, как ни вой – ответа не будет!

А ведь был миг, когда судьбы Павла Петровича – тогда еще Наследника – и капельмейстера Фомина почти соприкоснулись.

После тягостных перипетий с фоминскою мелодрамой «Орфей» Николай Петрович граф Шереметев утвердился в мысли: надобно капельмейстера ободрить, Эвридику – в мелодраме проглоченную адом, а в жизни утонувшую – оживить!

Оживить не одной только записью в партитуре: оживить въяве, во время спектакля.

Для такого «оживления» была графом выбрана его собственная дворовая девка Кларисса. Клариссой девку (только что получившую вольную) назвал сам Николай Петрович. Для звучности. А так – Авдотья, Дунька. Впрочем – понятлива, сметлива. К тому ж одно время была наперсницей Прасковьи Ивановны Жемчуговой, графской пассии.

С Прасковьей Ивановной Жемчуговой (сим блистательным сценическим именем было отменено невнятное – Ковалева) Николай Петрович собирался сочетаться законным браком. Будущую графиню следовало представить в Санкт-Петербурге. Для чего загодя приискивались подходящие случаи: маскерады, балы, оперные спектакли. Мечталось: а ну как пожалует в графский Фонтанный питерский дом Наследник Павел Петрович?

Решено было в Фонтанном доме представить фоминскую оперу, точней мелодраму, «Орфей».

Сурприз с «оживлением» Эвридики готовился долго, а до конца не удался.

┘Опера шла безостановочно: болезненно-трагическая, местами и лихорадочная увертюра, Вещий голос (басовым унисоном возвещавший повеленья богов), танец фурий – все пролетело в один миг. Фомину, игравшему первую скрипку и управлявшему оркестром, сей «быстролет» словно говорил: и твоя судьба такова!

Тут как по голове обухом – неожиданность!

Спустился с графского неба на крыльях трескучих, на веревочке незаметной Амур (Васятка Голиков). Стал вперекор сюжету и без всякого с капельмейстером уговору колдовать над дырой на краю сцены. Дыра была прикрыта крышкою. Крышка сдвинулась в сторону, и выставилась из подсценного ада хорошенькая женская головка.

– Эф-фридика! – фыркнул не в такт Васька.

Капельмейстер выронил с испугу смычок, и уж дальше сами музыканты повели музыку так, как указал им в своей собственной (не фоминской!) партитуре его сиятельство: «За сим следует танец Орфея и Эвридики, к которым присоединяется и Амур. Балет заканчивается шаконом всех персонажей».

Шакон, то бишь чакона, от каковой Евстигней Ипатыч на репетициях вроде бы успешно отбился, – тут же и последовал.

Фомин был в ярости. Опустив скрыпицу и не подымая с полу смычка, стоял он, как оплеванный. Так испоганить конец мелодрамы! Так усиропить горчайшую трагедию!..

Шереметев же ликовал: «Без воя и слез обошлось┘ А вот и сурприз бежит!»

Через всю сцену, на ее край, к тулившемуся в закутке оркестру скользнула кисейная тень. Укутанная прозрачной тканью по самые брови, Авдотья (ныне Кларисса) мелким балетным шагом засеменила к Евстигнею.

Оркестр продолжал играть. Фомин стоял, как пень. Поцелуй «ожившей» Эвридики горел на губах, как сыпь от заразного поветрия. «Жди, дурень, за полночь», – брякало в ушах вздорным колокольцем.

За кисейною тенью (с приличествующим случаю осуждением: крайне легкомысленна!) и за капельмейстером (с одобрением: не поддался пустому соблазну) наблюдал Наследник престола Павел Петрович.

Наследник был зван на мелодраму давно, и зван почтительнейше. Было известно: Павел Петрович одобряет музыку Бортнянского. И верно, оперы Бортнянского он выслушивал со вниманием. Три комические оперы сего сочинителя были поставлены при его, Наследника, дворе. Оперы тихозвучные, простоватые влекли домашним уютом.

Сия уютность, однако, никак не перекликалась с несчастливой жизнью Павла Петровича. А ведь отклика на собственные мысли и чувства сыскать хотелось. Хоть иногда. Пусть даже в не слишком любимой музыке.

Тогда же Наследник решил: в Фонтанный дом он проникнет – как это и прежде с ним бывало – не объявляя личности, неведомкою.

Теперь, глядя сквозь прорези в шторах, был доволен: что нужно – увидал, что следовало – понял! Обеспокоили, правда, две вещи: подземное царство и греки. Много чего греки в сказках своих наворотили! Но и подспудная правда в тех сказках была, и близость к русскому духу ощущалась...

Дело шло к ночи. Внезапно Павлу Петровичу стало не по себе.

Как всегда после заката, стал он впадать в безысходную тоску. Горло сжал спазм, за ним другой. Сзади раздался шорох. Наследник оглянулся...

Пересилив себя, выглянул за дверь потайной комнаты.

Никого! В мире, полном речей и фигур, – один как перст!..

Капельмейстер Фомин также пребывал в одиночестве.

В полночь очутился он не в объятиях Авдотьи-Клариссы – в шкиперской голландской кофейне. Как его туда занесло – Бог весть.

В кофейне было пусто. Сквозь скло – таинственно взблескивала Нева.

Нева была – Русский Стикс: притягательный и невозвратный!

Фомин пожалел, что не вписал в мелодраму еще одну музыкальную картину, давно диковатым плеском его волновавшую: «У берегов Русского Стикса...»

Именно у таких берегов навсегда остался Орфей, не желая отдаляться от ада, от пребывающей там Эвридики.

Тут вспомнилась италианская юность: переезд через снежные Альпы, мысли об аде и предчувствие необыкновенной музыки, с тем адом связанной.

Вспомнился и рассказ любимого учителя падре Мартини – про Евстигнея, римского воина, судьба коего странным образом перекликалась с его собственной┘

Копеечный солдат, драный плащеносец – устало шагал Евстигней по пыльному Риму. Только что отставленный от службы в пехотном легионе, семидесятидвухлетний, измотанный почти шестьюдесятью годами стычек и войн с варварами в римских провинциях, слегка сгорбленный, но ничуть не дряхлый, – шел он в известное ему место, чтобы купить дудку тибию и выучиться играть на ней┘

Рим – лютовал. В пиршественных римских кубках кипела отрава. Гадючьим ядом стекала та отрава с языка, капала с губ. Под рыночными навесами рубили головы и секли хвосты огромным рыбам – по-детски печалящимся, по-женски изгибающим спины. Из подвалов несся звериный рык: тех зверей готовились выпускать на людей.

За Большим цирком, на спуске с Палатинского холма, близ Императорского Форума, на плоском, как стол, громадном камне буйствовал, а в перерывах меж буйством корчился от лжи и неправд язычник Филолай.

Филолай-язычник требовал жертв. Намекал: вечером, ближе к ночи, за широким Мульвийским мостом, в кленовой роще, брызнет на стволы деревьев чья-то чистая юная кровь и растворит въевшуюся в листья пыль, смоет пепел┘

Евстигней, римский воин, в последнее время тесно сошедшийся с братьями-христианами, мигом столкнул язычника с камня. Влез сам. Но сказать в тот раз ничего не смог. Не просветил Господь солдатского ума!

Безъязыкого солдата быстро сбили с позиции, вытолкали с площади взашей.

В те дни Евстигней, римский воин, почувствовал влечение не только к братьям-христианам, к их праведным речам, но и к пению, к звукам, к иным мусикийским забавам. Несколько дней подряд он выбирал себе музыкальный инструмент по душе. Ходил по рынкам, мастерским. Инструменты были разные: из корня лотоса, из ослиных костей, из серебра. Он выбрал камышовую тибию – большую и недорогую┘

Прошло тридцать лет. Затем еще пять.

Бывшему римскому воину, Евстигнею, шел 109-й год. Обритая голова его и все тело были покрыты коричневыми пигментными пятнами. Однако он все еще был стоек, в меру говорлив, в меру забывчив и при этом научился обличать язычников (держа в руках тибию, но не прикасаясь к ней губами) не только в подземельях, пещерах и отдаленных храмах – мог и на площадях. Правда, теперь это стало опасно.

Император Юлиан Август, кое-кем втихомолку уже звавшийся Отступником, скрывавший под бородой истинное выражение лица и всегда глядевший поверх людских голов, – поднимал на щит язычество, тайно поощрял религиозные распри. Ну а его приспешники, те бесхитростно, но и жестоко мстили за каждого обращенного в христианство язычника.

Давно свыкнувшийся со смертью – как рука солдата свыкается с тяжестью воздетого ввысь копья – но при этом сохранивший силу и в спине, и в икрах ног, ставосьмилетний Евстигней, искал случая для приведения к вере хотя бы одного язычника.

Случай представился. Юноша Патрокл, не желавший идти в наложники к сенатору Гаю, стал на площадях и базарах сомневаться в разумности римской власти.

Евстигней, римский воин, юношу заприметил. Однажды, выведя Патрокла через Тибуртинские ворота за город, – объявил ему суть Христова учения. Поманил за собой, в пещерный храм. Юноша Патрокл за ставосьмилетним старцем последовал. Однако вскоре вновь стал склоняться к пороку.

Склоняясь, – доне с. Евстигнея взяли. Императору Юлиану, уже ставшему к тому времени (так говорили многие и многие) «прислужником жреца», – отменять приговор, по которому старому солдату полагалось отрубить голову, было недосуг.

Взмах, удар! Повторный удар!

Голова старца скатилась к подножию плахи, кровь потекла «на распутия и стогны» Вечного Города.

Однако Евстигней, римский воин, ничего этого уже не увидел.

Зато внезапно и без всяких слов узнал: голову отрубили не ему – огромной рыбе мурене, выловленной два дня назад в Сицилийском проливе! Заменил-таки в последний миг Господь его дряблое тело, на тело молодой изгибающейся рыбы. А он, Евстигней, телом не поруганный, душу свою не обманувший, тотчас предстал – в одной из небесных рощ – пред дивным столпом сияния и света...

Мелькнувшая в лучах заходящего солнца златопятнистая, без чешуи кожа мурены, а также замеченная многими, на месте головы человечьей голова хищная, рыбья – на какое-то время нарушили привычный круговорот дел в Вечном Городе.

Началась паника. Закричали о бренности жизни, заголосили о конце света.

И тут вылепилась из воздушной глины, составилась из испарений и повисла над городом последняя и самая страшная мозаика того дня!

На небе появилось сто, а может, двести, а может, и все триста отрубленных рыбьих голов! Головы эти судорожно шевелили жабрами и немо разевали рты: то ли стращая жителей моровыми поветриями и другими карами, то ли моля Вечный Город о снисхождении.

К вечеру, однако, рыбы исчезли, паника стихла. Все пошло своим чередом, двигаясь (то медленней, то быстрей) к давно обозначенному Богом пределу...

Евстигнею-петербургскому тоже казалось: судьба его, как и судьба римского воина, – есть некий знак. Загадочный, таинственный, неясно кому предназначенный┘

Неясность знаков и неотзывчивость времени – терзали капельмейстера.

Вновь разлившаяся глухота питерских улиц убивала его.

Неотзывчивость времени и даже полная глухота его терзали и Павла Петровича (теперь уже не Наследника, Императора).

Государя не понимали. Настоящего отклика на его деяния не было┘

Сего дня император встал рано. Переговорил с вельможами о делах отеческих. Кому попенял, кого похвалил. А уж без двух минут восемь стояли у крыльца санки и лошадь серая била копытом. Следовало ехать осматривать вновь возводимый Михайловский замок.


Спустился с графского неба на крыльях трескучих, на веревочке незаметной Амур.
Помпео Батони. Свадьба Амура и Психеи.1759. Государственный музей, Берлин

Перед самой матушкиной кончиной было Павлу Петровичу видение. Явился Архангел Михаил, приказал строить на месте Летнего дворца храм божий.

Летний дворец сломали. На его месте стали возводить дворец Михаила Архангела – Михайловский замок – спешно, без передышки, соря золотом, стуча, крича┘

Тем утром император осматривать то ли замок, то ли церковь как раз и ехал.

Что в точности будет сооружено, решено покамест не было. В одном из видений ясно говорилось о церкви. В другом – был дан план дворца, замка.

«Гм...» – произнес про себя император и задумался.

Вдруг недалече от закладываемого фундамента, в не густой, но и не слишком редкой толпе, был Павлом Петровичем запримечен капельмейстер. Тот самый! Из Фонтанного дому, из шереметевского театра. Капельмейстер, коего он определил когда-то, как на него самого походящего: «Не обличьем! Повадкой, судьбиной!»

Павлу Петровичу захотелось выйти, побеседовать.

Мигом взвихрились мысли: недурно бы оперный концертиум устроить. Громаднейший! Прямо перед новым замком. Сперва – барабаны, флейтозы. А после – солдатушки: шагом, арш-ш! А за ними конногвардейцы: рысью, рысью! Ну а уж вслед за сим концертным маневром – представление российской оперы, по российским, а не по завезенным из-за кордону нотам сыгранной... Дело, конечно, не зимой – летом. Нет облаков, и дождь перестал. Опера – закончится, солдатушки промаршируют. Солдатушки устанут, музыка оперная – опять заиграет. Примечательное чередование! Превосходно! Но надобно еще более грандиозный прожект осуществить: взять да и слить все оперные и полковые оркестры в один! В назначенный час, в одну и ту же минуту начинают оркестры игру по всей империи! Ежели такой точности добиться – так и не надобно многих начальников, хватит и одного: Главного Имперского Капельмейстера. Вот этого самого сутуляку угрюмого, этого вот капельмейстера начальником над всеимперским оркестром и поставить!

Впрочем, сие пока только сон┘

Император ткнул возницу палкой в спину. Сани, сладко скрыпя, замедлили бег. Но, как только сани встали – капельмейстер в кланяющейся, а затем падающей на колени толпе затерялся.

Павел вгляделся внимательней. Увидел затылки, плечи. Лиц в наличии не имелось. Капельмейстерово лицо также исчезло.

«Явил дерзость? Непочтителен? Испуг его взял?»

Павел Петрович огорчился до смерти.

Сани были круто развернуты: назад, восвояси!

День начался с беспорядка. Нужны были новые указы. Нужны были убедительнейшие их толкования!..

Государь император, слышавший музыку неявственно, а уж если правду сказать, на ухо туговатый, – Фомина все еще страшил.

Правда, иногда чудилось: император призывает к себе! Возможно, для того, чтобы поупражнять слух в уловлении неслышимого. Или чтоб тайно противопоставить сладкий струнный шелест вечеров беззвучию утр┘

Ради встречи с величеством – пусть даже мимолетной, но со славною развязкой – следовало что-то предпринять. Да только, что предпримешь, коли предпринимать нечего?


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Власти КНР призвали госслужащих пересесть на велосипеды

Власти КНР призвали госслужащих пересесть на велосипеды

Владимир Скосырев

Коммунистическая партия начала борьбу за экономию и скромность

0
692
Власти не обязаны учитывать личные обстоятельства мигрантов

Власти не обязаны учитывать личные обстоятельства мигрантов

Екатерина Трифонова

Конституционный суд подтвердил, что депортировать из РФ можно любого иностранца

0
902
Партию любителей пива назовут народной

Партию любителей пива назовут народной

Дарья Гармоненко

Воссоздание политпроекта из 90-х годов запланировано на праздничный день 18 мая

0
743
Вместо заброшенных промзон и недостроев в Москве создают современные кварталы

Вместо заброшенных промзон и недостроев в Москве создают современные кварталы

Татьяна Астафьева

Проект комплексного развития территорий поможет ускорить выполнение программы реновации

0
605

Другие новости