0
82
Газета Печатная версия

25.06.2025 20:30:00

Хайку для кота

Дом престарелых – это сон, в котором мы – какие есть

Тэги: проза, переводы, старость, дом престарелых


проза, переводы, старость, дом престарелых Автор ведет повесть, как партию в петанк: слова – шары. Иллюстрация создана при помощи нейросети «Шедеврум»

Ее, как правило, не ждешь, хотя и знаешь наперед, что час, когда она придет, наступит прежде, чем поймешь – она ли, нет. А если дождь? А если просто стук колес? А если это день такой – немного хмурый и сырой? Промозглый серый зимний день, когда тревожно или лень, когда мигрень, глаза болят, и пальцы лед, и страшно вот... А может, все-таки она? Немного раньше, чем должна. И злость выплевывает крик: «Какого черта ты пришла? Я не хочу, ступай назад!» Но только глупо это, да? Зачем так злиться и кричать, когда ей, собственно, плевать. Она пришла – пора вставать. Нельзя закрыться на замок, зашторить окна в доме. Нельзя уехать далеко, забрав с собой одно пальто и пару фотографий. Нельзя, увы, как ни крути, спокойно так, надменно так – ну, просто взять и не принять. Она достанет – что бы ни. Настигнет мягко, словно кот, поймавший птицу у ворот. А может, подло – точно вор: ворвется вместе с тишиной, со сквозняком и тем душкóм, в котором смешаны тоска, эфиры капель, теснота, – и будет медленно томить, дурманить зябкостью и ныть, терзать тебя своей хандрой, напоминать о том о сем, а может, даже колотить, подножки ставить и чудить. И будет важничать еще, и заправлять начнет потом, и не уйдет, как ни проси, как ни кляни, как ни моли, – она останется, пойми! Ведь вам отныне по пути. Хотя ты чувствуешь внутри – в охрипшем горле и в груди, что от пути, который был, который с детства так манил, который вечно торопил, который виделся иным, когда он прыгал и спешил, когда, петляя, убегал, все дальше, дальше уходил, – осталось, в общем-то, всего... ну, да, ну, что ж... шесть-семь шажков. А как их сделать без нее? Она теперь всегда с тобой. Другим-то, может, все равно: у них свой дом, режим и мир, – и в такт с тобой им те шаги навряд ли хочется пройти. Но виноваты ли они? Когда ты был одним из них, то вряд ли думал о таких – неповоротливо живых, размякших, будто чернослив, или иссохших, словно лист, капризных, вздорных, жалких, злых, невыносимых горемык, забытых, кажется, уже, ненужных тут, да и вообще... А что печальнее всего? Пожалуй, знание того, что вот и ты теперь «такой» – обыкновеннейший изгой, вина которого лишь в том, что он живет уже давно. И эта дама – Старость, да, – придя к тебе, других туда – за грань мирка, прогнать смогла. Вина, по правде-то, на ней! Она – не ты – дала обет, оставшись тут, с тобой, навек. Она украла твой покой, украла силы и любовь – любовь к себе и к жизни той, любовь ко всем, включая «тех». Она не ты. И все же вы... вы с ней действительно близки. Она и ты – вы с ней одни.

Об одиночестве числа, делить которое нельзя, Мел Стюарт снял когда-то фильм, Маккаллерс выстрадала миф, включив в него десяток книг, Джордано вывел тот закон, который связывает все: реальность прошлого с тоской, не убывающей потом, а проникающей в тебя и разрезающей ножом на два как будто бы не «я» – все время ноющих куска, скрепить которые нельзя. Об одиночестве числа, потере смысла и мирах, пересекающихся вдруг, вот в этой повести Пессан, ведет беседу и она. Ведет умело, не дрожа, почти легко и не спеша. Ведет, метая те слова, что приземлятся где-то там, не далеко, поближе к вам. Ведет, как партию в петанк: слова – шары, а сердце – кур (целевой мяч), чем ближе к цели упадут – тем больше баллов наберут. Есть лишь одна загвоздка тут: игра рассчитана на двух. И пусть шары летят туда, куда их бросила рука, и пусть они шуршат чуть-чуть, катясь по гравию вперед, и пусть пугают воробьев: но если рядом никого – какая радость оттого? Всегда с самим собой в ладу, чтоб спор выигрывать, – ну-ну... А что до повести Пессан – она жива, как и петанк, единоборством двух команд: ее ведь делят пополам, ведя одну на двух игру, и Виолетт, и Маргерит. Две героини делят мир, который кажется чужим – не подпускающим к себе, не отпускающим назад, не помогающим никак, зажавшим их в своих тисках, как будто узников в тюрьме. По крайней мере, как-то так обеим чудилось тогда – в начале книги и зимы, когда кололись свитера, светало в семь, темнело в пять, когда судьба их вдруг взяла и поместила вот сюда.

«Добро пожаловать в «Бель-Эйр», – как говорила директриса, встречая в доме престарелых очередного резидента. Вам предстоит здесь провести примерно двести шесть страниц. И кстати, можете зайти, не потревожив даже их, в «апартаменты пожилых» – так тут зовутся комнатенки, где медицинские кровати всего одним большим куском, не разжевав, съедают, значит, почти три четверти пространства, а стены вечно украшают десятки сотен фотографий: умéрших жен или мужей – еще до странности живых, еще счастливых, молодых, своих детей – еще смешных, смотрящих с радостью на них, своих котов – анфас и в профиль, сидящих где-нибудь в саду, в тени от яблоневых листьев, небрежно хвост на лапы кинув... О чем их просят, эти лица? О чем рассказывают вдруг, когда теперь так тихо тут, что даже сердце – тук-тук-тук – стучит, как старый почтальон: «Я вам письмо, мадам, принес!» Да кто же знает... Нет их тут – ведь старики одни живут, а у сиделок столько дел: с утра всех надо разбудить, помыть, одеть и накормить, раздать лекарства, проследить, потом опять всех уложить, потом поднять и проводить, и лишь потом – ну, может быть, – скороговоркой или вскользь, убитым голосом спросить. О чем спросить? Ну, как – о чем... О том, как чувствуют себя, о том, что снилось им вчера, о том, что нравится из блюд, о том, как выглядит уют, о том, как мысли тут текут, – о чем угодно, только вот – забот и так уж полон рот: сиделки все бегут-бегут – им не хватает трех минут, двух пар свободных сильных рук, пятьсот глотков, чтобы вздохнуть, и клейкой ленты, чтобы взять и нервы как-нибудь связать. В конце концов, им тоже, да, – им надо плыть, им надо жить: и для других, и для себя. И Маргерит в свои семнадцать, сюда сиделкой записавшись, довольно точно понимала, куда она – во что ввязалась.

22-13-11250.jpg
Дельфина Пессан.
Фиалки цветут зимой. Пер. с фр.
И. Филипповой.– М.:
КомпасГид, 2024. – 224 с.
Дом престарелых – это сон, который нам почти знаком: как будто мы сидели тут, вот в этом кресле у окна, накрывшись пледом для тепла, и взглядом грустным тусклых глаз мы провожали поезда. А поначалу ведь она – не Маргерит, конечно, нет, но тоже «новенькая» здесь, и тоже с именем цветка, который радует всегда, – примерно так себя вела. Не выходила никуда, ужасно злилась иногда, ворчала, видя Маргерит, грубила ей, скрывала стыд, не зареветь пыталась – да, скучала страшно без кота. Мадам боялась, что она – когда-то верная жена, когда-то полная тепла, когда-то жившая сама, без надзирателей и нянь, таблеток дюжины цветов, противных этих ходунков, необходимости просить, чтоб ей немного помогли: с кровати встать, в туалет сходить, шампунем голову помыть, – теперь вот, значит, навсегда: уже не та, не та, не та... А кто она – мадам – тогда? Мадам, которой тяжело, или которой все равно? Мадам с «пергаментным» лицом, глазами цвета ледников, длиннющим списком тех «разóв», что ей уже не повторить: последних встреч в кругу семьи, последних «ты меня прости», подарков, купленных для них, бокалов с вермутом, гвоздик, последних слов, объятий, книг. Мадам, чье имя – Виолетт, она все та же, разве нет? Она же тут, она везде – она еще не умерла: она жива, жива, жива... А Маргерит, чья голова – сегодня красная, как мак, а завтра синяя, как бриз, уже какой по счету день все время тратит вот на них: на Виолетт, на остальных, – и никому не говорит, зачем в семнадцать лет парик, – она какая: Маргерит? Она несчастна, или нет? Она плывет, как старый плот, или действительно живет? Она ведь, как и Виолетт, хранит внутри себя секрет, с которым трудно засыпать, а рано утром – вот опять – невыносимо начинать такой же хладный зимний день, что был вчера, что будет вновь... Дом престарелых – это сон, в котором мы – какие есть: как будто сбросившие спесь, в котором всё – как будет впредь, как быть, наверное, должно, и нет бессовестных причин – не верить просто в тяжкий сон. Хотя в какой-то темный миг... сомнений нет – он тут звучит: Пессан ли это говорит, а может, Исса, чьи стихи, как будто вишни лепестки, изящно, медленно кружа, летят сквозь прозу жизни к нам – к земле студеной и к ногам, обутым в «мартинсы» и «кроксы», летят не долго, но всегда, меланхолично шелестя, под восхищенным взглядом тех, кто слышит хайку Виолетт, – а голос между тем велит смотреть на сон и мир кругом чуть-чуть внимательнее впредь. Беда ведь наша часто в том, что мы не можем разглядеть за этой злостью в «ледниках» тот самый страх, что вызвал мрак, и жажду жить не просто так, но чтобы жизнь любить вот так, как любят мам, котов, петанк, как любят бабушек и свет, как любят вишни и рассвет. «А старость как же? Как же смерть? – вы, может, спросите в ответ. – Как с ними быть? Их полюбить?»

Хотя во сне знакомо то, что вызывает непокой и эту ноющую боль, – когда ты в нем уже не спишь, то замечаешь те штрихи, что говорят тебе: «Гляди! Вот это видишь? А вон то? Да разве так оно должно?» Все перевернуто вверх дном – и разве... разве не смешно? Ну, вот, к примеру, это что? Как будто комната для игр... Сейчас тут, впрочем, очень тихо, но если заглянуть в четыре, когда тут будут обсуждать, в каких костюмах кто пойдет на предстоящий маскарад, – от шума уши заболят! Месье Пупляру скоро сто: он очень худ, волос – чуть-чуть, всегда надушен и учтив, но, бог ты мой, как он кричит, чтоб тех старушек убедить: наряд крестьянки из Бретани – как раз то самое, что надо. Старушки молоды – куда там: стоят за гроздья винограда из фиолетовой тафты, за елку, сшитую из фетра, за крылья Бэтмэна в ночи. Они как дети иногда: ворчать готовы до утра, из мухи делают слона, все время хором говорят и на ушах еще стоят. И это просто ужас что – нелепо как-то и чуднО: не так ведь, кажется, должно? Сказать по правде – тяжело... Ужасно это тяжело: стареть, готовясь умереть, подолгу просто так сидеть, глотать безвкусное пюре, не говоря ни слова той, что предлагает посолить, подносит ложечку к губам: «Откройте рот, месье Пупляр!» – и нежно гладит по руке, как будто зверя ценный мех, надеясь вызвать этим смех: едва заметный, мелкий, пусть, не смех так вздох или кивок, а может, выгнутую бровь... В конце концов, важней всего – такое чувство, что живешь. Живешь сейчас, а не потом, живешь вот здесь, среди людей, которым – нет, не все равно. И – да, конечно, тяжело: для тех «забытых» стариков, которых бросили давно, – не навещают, не звонят, не присылают шоколад; для приезжающих порой уже не маленьких детей, которым кажется теперь, что их родители почти... почти уже и не они – не те, какими быть должны, какими были до того; для санитаров и сестер, чьим сменам нет и нет конца. Но если тяжесть разделить, она способна подарить не сверхъестественную – да, неубиваемую жизнь.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.

Читайте также


Шел до тех пор, пока не был ранен

Шел до тех пор, пока не был ранен

Арсений Анненков

К 60-летию публикации повести Виктора Курочкина «На войне как на войне»

0
2920
Его осуждали даже уголовники

Его осуждали даже уголовники

Александр Хорт

Бурная биография двоюродного брата писателя Юрия Трифонова

0
581
Кот в филармонии

Кот в филармонии

Андрей Лобов

Приятно вдохнуть сырости и свежести, пропитаться в очередной раз ею насквозь

0
504
Проснувшийся в лифте

Проснувшийся в лифте

Ольга Камарго

Cтанете жить – начнете понимать, как устроена реальность

0
651

Другие новости