У каждого художника Арктика была своя. Фото автора
Входишь в зал Третьяковской галереи на Кадашевской набережной и понимаешь, что забыла перчатки. Глупость, конечно: в музее всегда ровно 20 градусов, предписанные хранением живописи. Но архитектура пространства делает свое дело – выставочные витрины имитируют фактуру льда, подставки под скульптуры – торосы, а фольгированная пленка на возведенных стенах-льдинах мерцает, как полярное сияние. Где-то справа динамик транслирует треск смещающихся ледяных глыб. И ты зябко поводишь плечами, хотя на тебе теплый свитшот, а за стенами галереи – обычные московские погоды, которые и сравнить нельзя с настоящей арктической стужей.
На выставку «Арктика. Полюс цвета» я попала из любопытства. Как-то работала с кинофестивалем «День полярного кино». Там слово «герой» было не пустым звуком, фильмы снимали о тяжелых экспедициях и об освоении Арктики. Мало того, в описании выставки меня зацепило одно словосочетание: «рыбий зуб». Так на Русском Севере в старину называли моржовый клык. Из него холмогорские мастера вырезали миниатюрные иконы – Зосиму и Савватия, основателей Соловецкой обители. Тепло человеческих рук в материале, рожденном ледяной стихией. Казалось бы, несочетаемое. Именно эта странная пара – холод и тепло, лед и дыхание – и стала для меня ключом ко всей экспозиции.
Страна холода и смерти
Александра Борисова современники называли «русским Нансеном». Выпускник Академии художеств, ученик Архипа Куинджи, он отправился на Новую Землю в конце XIX века не просто писать этюды, а исследовать, картографировать, выживать. Его «Страна холода и смерти» – так сам художник именовал Арктику – на полотнах выглядит почти фантастической. Парижская публика, видевшая его работы на выставках 1900-х, отказывалась верить, что эти неземные световые эффекты – реальность. Слишком красиво, слишком невероятно. Борисов был реалистом, но Арктика сама по себе – готовый сюрреализм, который в последнее время распространяется повсеместно.
Рядом с его картиной «Лето» (где тепло обозначено лишь таянием льдов) стоит динамик. Из него доносится гул – с таким звуком смещаются ледяные глыбы. Кураторы явно хотели, чтобы мы не просто смотрели, а слышали, чувствовали кожей этот холод. И это работает. Стоишь перед этюдами, привезенными из первого путешествия, и думаешь: каково это – писать маслом при минус тридцати? Борисов считал, что его работы важны для географов и картографов. Он давал имена собратьев по цеху мысам и ледникам. Ледник Павла Третьякова, названный в честь основателя галереи, сегодня, как говорят ученые, полностью растаял. Остался только на холсте. Это щемящее чувство – смотреть на то, чего больше нет.
Холодный край как декорация
Константин Коровин смотрел на Арктику иначе. Его монументальные панно «Северное сияние», «Птицы», «Киты» создавались для павильонов всероссийских и всемирных выставок. Это не документ, а стилизация, модерн, гобелен. Силуэты оленей на фоне призрачных лент света – как символы заповедного мира. Интересно, что панно много лет украшали зал ожидания Ярославского вокзала, где их портили копоть и сырость. Теперь, после реставрации, они выглядят так, словно только что сошли с парижской выставки 1900 года, где получили золотую медаль. Французы наградили Коровина орденом Почетного легиона. Европа всегда любила нашу экзотику – северную, восточную, любую. Но для нас самих это не экзотика, а часть идентичности, часто болезненная и противоречивая.
Взгляд изнутри
Поражает и то пространство внутри экспозиции, где кураторы собрали художников-ненцев. Тыко Вылка (Илья Константинович Вылка) был проводником у Седова и Русанова. Мальчишкой увидел, как работает Борисов, и сам захотел рисовать. Его «На промысле за тюленем» – это не взгляд путешественника, а взгляд хозяина. Здесь нет восторга перед экзотикой, есть спокойная уверенность человека, для которого лед – просто ландшафт, а охота – работа.
Константин Панков, учившийся в ленинградском Институте народов Севера, погиб на фронте в 1941-м. Ему был 31 год. Его акварели «Поездка на оленях», «Леса, горы, реки» поражают сложным ракурсом: художник смотрит на мир сверху и сбоку, словно с птичьего полета или с высокой сопки. Краски насыщенные, почти праздничные. В 1937-м его работы показывали в Париже, и они имели успех. Глядя на них, думаешь о том, сколько талантов забрала война. И о том, что Панков, в отличие от многих, успел сказать свое слово.
Советский разрыв
60–80-е – время романтики и повседневности. Художники едут на Север за новыми типажами. Игорь Рубан много лет проводил на дрейфующих станциях. Его картина «Не для туристов» с тревожным красным закатом – предупреждение: здесь выживают только профессионалы. Красный – цвет стоп-сигнала.
С работой Дмитрия Свешникова «Оленевод» связана небольшая история, которую рассказала куратор. Натурщик пришел позировать в европейском костюме, причесанный. Для художника это была трагедия: он долго уговаривал парня переодеться в национальную одежду. В этой борьбе за аутентичность – весь пафос советского этнографического искусства, которое пыталось запечатлеть уходящую натуру, но часто сталкивалось с тем, что сама натура уже хочет быть современной.
Медведи и дроны
В этот раз я поймала в Третьяковке массу флешбэков. Наверное, потому, что Арктика – это не про географию, а про состояния. И состояния эти имеют свойство возвращаться.
Привлекла внимание серия фотографий. На них – заброшенная полярная электростанция, ржавые конструкции, деревянные дома с облезшей краской и выбитые окна, снег на пороге. И всюду – белые медведи. Они свешиваются из оконных проемов, как любопытные соседи, бродят между трансформаторами, заглядывают в пустые помещения.
Я замерла. Точно, сказка «Три медведя». Только здесь медведи – настоящие хозяева. Люди ушли, оставив железо ржаветь, и хищники вернулись на свою землю. Теперь они хозяйничают в покинутых жилищах, и это выглядит одновременно трогательно и жутковато.
И это не постановочные кадры и не фотошоп. Снимки сделаны дронами. Оператор сидел за несколько километров, а квадрокоптер бесшумно зависал над медведями, снимая их в заброшках. Когда-то такие кадры только снились фотографам. Подойти к белому медведю – самоубийство, ведь это смертельно опасный хищник.
Удивительные по энергетике и четыре графические работы Федора Конюхова, путешественника, который знает не понаслышке, что такое Арктика без дронов.
А нам – зрителям – остается только смотреть на его рисунки и на фото медведей и пытаться собрать из этих кусочков целое.
|
|
Тайная вечеря глазами холмогорских косторезов. Фото автора |
Современный раздел продолжается Георгием Кизевальтером, который после института три года проработал учителем в Якутии. Его объект «Воспоминание о Якутии» – сложная конструкция из карт вечной мерзлоты, дерева, меха, гипса, дневниковых записей. Это попытка собрать рассыпающуюся память в единое целое. Рядом – фотографии Леонида Тишкова из серии «Луна», сделанные на Шпицбергене: его светящийся объект вписан в инопланетные пейзажи.
Несомненной удачей является инсталляция Александра Пономарева, художника и бывшего моряка. Он закрепил себя на носу ледокола и снимал воду, рассекаемую форштевнем. Бесконечное движение сквозь льды – гипнотическое, завораживающее. Это метафора всего человеческого присутствия в Арктике: настойчивого, но такого хрупкого перед лицом вечности.
Третий язык
Выхожу из залов, провожают фигуры оленей в натуральную величину, сажусь в такси. Водитель хмуро смотрит в навигатор. Мы ныряем в тоннель, выныриваем, опять стоим в пробке. И тут я ловлю себя на мысли, что в прямом смысле слов – несу культуру в массы. Меня никто особо не спрашивал, водитель просто забрал меня из центра, чтобы отвезти в спальный район. А я не могу молчать. Арктика во мне еще гудит, еще мерцает фольгой и трещит льдами.
– Представляете! – говорю я ему восторженно. – Там иконы кружевные, выточенные из клыка моржа! В старину его называли «рыбий зуб»! А еще ледник Павла Третьякова – он растаял совсем, глобальное потепление, понимаете? Остался только на картинах!
Водитель качает головой, поглядывая то на дорогу, то на меня в зеркало заднего вида. Он не открывает рта. Видимо, понимает, что спорить и говорить «ну и что?» бесполезно.
– А северное сияние! Там панно Коровина – ему 100 лет, оно на вокзале висело, его реставрировали. И звук – лед трещит. Вы когда-нибудь слышали, как трещит ледник?
Таксист вздыхает. Он явно хотел просто доехать до точки Б, слушая свое радио. Но радио выключено, а я включена на полную мощность.
– А ненецкие художники! – несусь я дальше. – Там один парень, Панков, погиб на войне в 41-м. Ему был 31 год. А его акварели в Париже выставлялись!
– Представляю, – вдруг тихо говорит водитель.
– У меня дед на Север ходил, – продолжает он, не оборачиваясь. – На ледоколе. Я маленький был, он мне привозил всегда моржовые клыки. Необработанные. Я думал, это сувениры. А вы говорите – иконы.
Мы молчим всю оставшуюся дорогу. Я смотрю в окно на мокрые московские улицы и думаю о том, что Север на самом деле никуда не делся. Он живет в нас – в тех, кто видел, в тех, кто помнит, и даже в тех, кто просто везет незнакомую пассажирку и вспоминает деда-полярника.
Китайские мудрецы, чьи свитки я смотрела на выставке в Третьяковской галерее, говорили, что искусство должно радовать, а не быть источником духовного напряжения. Арктика радовать не обязана. Она испытывает. Но в этом испытании есть странная, суровая красота, ради которой художники столетиями отправлялись в «страну холода и смерти» – и возвращались с этюдами, которые сегодня смотрят на нас из музейных залов как послания из другого измерения.
Приехали. Я выхожу потихоньку, чтобы не поскользнуться, и вдруг таксист опускает стекло: «А где выставка?» Отвечаю, он кивает и уезжает. Остаюсь под московским небом. Кажется, я-таки донесла культуру до масс. Или хотя бы до одного человека, который, может быть, в выходной поедет смотреть на ледник Третьякова, которого больше нет, и на иконы из рыбьего зуба, которые есть.
До 21 июня он успеет. И, возможно, он найдет в этом пространстве что-то свое – тот самый «третий язык», на котором лед говорит с человеком. Даже далеко от страны снега и вселенского холода.

