Леонид Сиган до сих пор в строю.
Фото Александра Шалгина (НГ-фото)
– Леонид Сергеевич, где вы работали в годы войны?
– Я вначале работал в структуре вне Радиокомитета, в которую входило Московское радио, – я вел передачи Союза польских патриотов. Этот союз был создан в 1943 году, после того как армия польского генерала Андерса, сформированная на территории СССР по согласованию с советским правительством, из-за катынских событий ушла из СССР сначала в Иран, а затем на Ближний Восток. В мае 1943 года начала формироваться другая армия – 1-я пехотная дивизия имени Тадеуша Костюшко под командованием полковника Зигмунда Берлинга – и одновременно начались передачи Союза польских патриотов. Часть этих программ велись в направлении Польши, но были и программы, которые адресовались в места компактного проживания поляков (бывшие ссыльные). Я был диктором этих передач до 1944 года.
– Каким образом вы попали на польское иновещание?
– Дело в том, что когда начала формироваться дивизия имени Тадеуша Костюшко, многие люди, работавшие в польской редакции Московского радио, ушли в формирующиеся части офицерами и политработниками. Редакция была что называется обескровлена. Начался поиск людей, знающих польский язык. Я этот язык знаю от рождения, потому что родился на Западной Украине, можно сказать, что это мой родной язык. В то время я был 19-летним студентом в Москве, моя учетная карточка находилась в Ленинском военкомате, на Якиманке, куда я очень часто обращался, готовый уходить в армию. Но именно потому, что я родился на Западной Украине, в городе Кременце, меня в действующую армию не брали. И в один прекрасный день, когда я пришел в очередной раз в военкомат, военком посмотрел мою карточку и сказал: вот это мне и нужно. После чего меня под конвоем работников военкомата отправили в Путинковский переулок, где находился тогда Радиокомитет. А с 1944 года, когда был освобожден Люблин и там начала работать первая польская радиостанция, передачи Союза польских патриотов ликвидировали и я перешел в польскую редакцию Всесоюзного радио. Сначала внештатно, а с 1 марта 1945 года уже в штате.
– Когда состоялось ваше знакомство с Левитаном?
– В первый же день, когда я пришел на радио, – потому что попросил прежде всего показать мне его. А затем мы работали рядом, ведь подчас после того, как Левитан уходил из студии, туда заходили дикторы иновещания. Так что знакомство было не шапочное, а очень близкое. Он опекал молодых дикторов, и я помню такой эпизод из моей биографии, когда приказ Верховного главнокомандующего об освобождении Варшавы 17 января 1945 года впервые попал на иновещание до того, как его прочитал Левитан. И судьба распорядилась так, что в этот день я был дежурным диктором – не знаю, какие силы были задействованы, чтобы немедленно дать этот приказ на Польшу, – но это был единственный случай, когда я прочитал приказ раньше Левитана.
– Что он вам на это сказал?
– Шутил. Спустя годы, когда мы встречались, он сказал: «Ты обскакал меня в тот раз!»
– Вы были на казарменном положении?
– Нет, но естественно, что комендантский час существовал. И те, кто имел выход в эфир после начала комендантского часа, имели пропуска с правом передвижения. Многие жили далеко, никакого транспорта не было, поэтому они оставались ночевать. Была специальная комната, где стояли раскладушки. Комната отдыха для мужчин и комната отдыха для женщин. Там стояли плитки, там варили кашу. Если был чай – заваривали. Это было нелегкое и голодное время. Трудное и ответственное, потому что контроль – прежде всего за работой дикторов – был строгий. Цензоры были главлитовские, которые просматривали не только русский текст, но и переводные материалы. И пометка красным карандашом считалась очень суровым предупреждением. А кроме того, все передачи прослушивались отделом контроля и любая оговорка фиксировалась. А мы читали вживую в эфире, магнитофонных записей не было. И иногда доходило до курьезов. В частности, со мной был случай, когда в 1945 году шли очень тяжелые бои в Венгрии и была сводка Совинформбюро, что наши войска ведут бои под Секешфехерваром. Это слово запомнилось мне на всю жизнь, потому что я с ходу не смог его произнести. И все три попытки были зафиксированы контролером. Естественно, состоялся разговор с начальством, которому я сказал: «А вы попробуйте сами сказать Секешфехервар!» Начальник даже не попытался этого сделать. Был случай, когда один диктор в русской редакции был отстранен от эфира на полгода за то, что вместо «советские войска» произнес – «немецкие войска». Это была очень серьезная оговорка. Я даже его фамилию запомнил. Его звали Дубравин.
– Когда 1 августа 1944 года началось восстание в Варшаве, как это воспринималось советской стороной?
– Реакция была довольно однозначной. Все понимали, что остановка Красной армии перед Вислой – политическая акция. Если бы там было создано правительство, подчиненное лондонскому эмигрантскому правительству, – это создало бы проблемы, поскольку у наступающей Красной армии в тылу сложилась бы довольно непростая ситуация. А ни одна армия не хочет иметь в своем тылу недружественные силы. Уже после войны работала целая комиссия, потому что лондонское эмигрантское правительство обвинило руководство СССР в том, что оно призывало к восстанию. Это было не так. Мы в передачах призывали к борьбе с немецкими захватчиками, но не призывали в то время к восстанию. Когда события уже были в самом разгаре, мы сообщали о том, что идет помощь с воздуха. Сбрасывались контейнеры с оружием, были десантированы эмиссары нашего командования, которые должны были вступить в контакт с командованием восстания. Насколько достоверной была эта информация, я до сих пор не знаю.
– Ваши сводки на польском чем-то отличались от тех сводок, что читал Левитан?
– Практически нет. Иногда они шли с некоторыми купюрами. Однако в целом сводки Совинформбюро или приказы главнокомандующего переводились один к одному.
– А вы ощущали реакцию ваших слушателей?
– Когда шла война, обратной связи практически не было. Уже после войны мы имели свидетельства того, что в Польше были специальные кружки людей, которые симпатизировали передачам Московского радио. Конечно, наши передачи очень внимательно слушались и в Лондоне, где на стол руководства эмигрантского правительства регулярно ложились сводки так называемого радиоперехвата. Кроме того, под конец войны мы получили одно письмо, которое пришло к нам аж через Африку. Его подписали 50 польских шахтеров, которые в подполье слушали передачи Московского радио.
– А кроме польского какие были языки?
– Был польский, чешский, венгерский, словацкий, сербско-хорватский и украинский (поскольку велись передачи на Закарпатскую Украину, которая тогда еще формально принадлежала Чехословакии), немного немецкого. Вещали на США и Англию, Испанию, Португалию, Италию. Очень сильная была французская редакция, где работал диктор, которого знала вся Франция, – Морис Жозеф. В его программах участие принимали не только коммунисты, но и, например, летчики из знаменитого полка «Нормандия-Неман».
– Какие чувства вы испытали 9 мая?
– Это минуты, которые запомнились на всю жизнь. В ночь на 9 мая, после того как Левитан прочел сообщение о том, что подписан акт о безоговорочной капитуляции, я, честно говоря, был в некоем тумане. Помню только, что помчался через всю Москву пешком в свое студенческое общежитие, которое располагалось на тогдашней окраине города, на Калужской заставе и разбудил все общежитие. После чего дружными рядами мы все пошли на Красную площадь.
– Левитан, как известно, числился в списках фашистов как один из первых кандидатов на казнь. А вы чувствовали свою ответственность за слово?
– Это была больше чем ответственность. Мы шли к микрофону, можно сказать, с причастностью к тому, что происходит на фронте. Увы, не всем было дано с оружием в руках пойти туда. Для меня это было особенно трагично, потому что вся моя семья погибла от рук немцев. Старший брат погиб в Сталинграде... Практически из родственников у меня никого не осталось... Поэтому мои чувства были двойственны. С одной стороны, тяжелая обида на то, что я не могу в этом участвовать, а с другой стороны, осознание почетной миссии, того, что я могу хотя бы косвенно, словом, служить этому делу. Работа на иновещании в личном плане для меня очень много значила, потому что там я познакомился с моей женой, с которой мы прожили уже больше пятидесяти лет. Мы оба из того времени.