0
5880

17.01.2024 20:30:00

Дворяне на партсобрании-балу едят конфеты

Редко встречающиеся авторы XX века в поэзии «второй культуры»

Борис Колымагин

Об авторе: Борис Федорович Колымагин – поэт, публицист, критик.

Тэги: айги, сатуновский, бунин, набоков, пастернак, булгаков, цветаева, поэзия, серебряный век


айги, сатуновский, бунин, набоков, пастернак, булгаков, цветаева, поэзия, серебряный век Одна свеча может сжечь тонну рукописей. Кузьма Петров-Водкин. Натюрморт. Свеча и графин. 1918. ГТГ

О Блоке, Хлебникове, Маяковском, Мандельштаме в поэзии андеграунда написано немало. Другие классики первой половины XX века попадаются не так часто. Тем не менее их имена звучат.

Вот, например, Владимир Соловьев, философ и поэт, оказавший большое влияние на русский символизм. Геннадий Айги пишет о нем стихотворение «Прогулка: гвоздики на могиле Владимира Соловьева» (1969). Автор, по всей видимости, посещает кладбище Новодевичьего монастыря, где покоится прах писателя. Но никаких внешних примет в тексте нет. Айги всматривается духовным взором в ту «ясность», которая возникает из «боли». Видит в ее «однородности» «голубого три острова» и слышит «детские трубы», «все а по очереди». Непонятное входит в понятное, неотчетливое в отчетливое – так совершается уход в неясное, в мистику: «глас хлада тонка» – цитата из славянской Библии. Впрочем, это непонятное, тайное отчетливо отражает поэтику Соловьева: один план накладывается на другой.

Иннокентий Анненский – старший современник символистов и акмеистов, знаток античности, переведший на русский язык всего Еврипида, также находится в поле зрения андеграунда. Ольга Бешенковская говорит о нем как о поэте любви:

Кто не забыл родной язык

любви?

Анакреонт и Анненский,

конечно;

Катулл, быть может.

Может быть, и нет…

Кто не забыл – того давно

уж нет

Иль подъезжает к станции

конечной…

Ян Сатуновский в стихотворении «Иннокентий Анненский» (1970) вслушивается в музыкальную, таинственную, многослойную речь поэта:

Что-то знакомое…

только забытое

словно дождь косой плетень

(Боже! –

тень с косой…

пле… сло…

день не дожит…)

и сладок Анненскому

запретный плод.

Есть и еще одно стихотворение, где Сатуновский осваивает поэтику Анненского – его интонации и образы:

Любить… молиться… но…

бежать…

чтоб в океане…

Иннокентия Анненского

музыкальные паузы,

многоточия…

О лауреате Нобелевской премии Иване Бунине поэтических высказываний совсем немного. Лишь Сатуновский скупо бросает:

Да, главное слово –

последнее слово.

Но первое слово главней второго

А Бунин хотел (или, может быть, Блок)

Чтоб были стихи

из неглавных слов.

Василий Филиппов в стихотворении «Бунин» (1985) размышляет о жизненном пути писателя:

Читаю Бунина – словно голос

с того света.

Дворяне на партсобрании-балу

едят конфеты.

Чужая эпоха

До последнего вздоха.

Чужое мировосприятие

С ностальгией по уходящему,

православному миру.

Руки, Бунин, твои голубые.

Все примечает.

Ворох расшитого золотом

старья –

Русская земля.

Бунин, православный человек,

Прожил долгий век.

Белыми чернилами разрисовал

свою кожу,

Затем записался

в Добровольческую армию,

Затем уехал во Францию,

Чтобы ронять тяжелые

слова ностальгии

И прослезиться на литургии

Об усопшем императоре.

А в России остались ораторы.

Из болот повылезало

столько гнили.

А Бунин все стонал

от раны амурной.

«Ах, прошлое, купчишки

и студенты».

Уехали из России

философы-диссиденты.

Рука разжалась. Перо упало.

И побежал пастернаковский

экспресс по шпалам.

Остались книги и амурные дела.

Книги сошьет время-игла.

В стихотворении Филиппова мелькнул еще один классик – Пастернак. Он живет в советском зазеркалье, в параллельном Бунину мире.

На мой взгляд, поздний Пастернак писал хуже, чем ранний. Да, его стихи из романа «Доктор Живаго» хороши. Но в целом переход на советские рельсы в послевоенное время был тяжелым. И Ахматова, и Пастернак поздних лет снизили среднюю планку стиха. Поэтому авторы подполья, которым было дорого качество, обращались все-таки к раннему творчеству, как это происходит у того же Сатуновского:

Слова, полуосвобожденные

от смысла:

шоссе; сошествие Корчмы;

как с маршем

бресть с репьем на всем;

разлегшись, сгресть, клочьми;

и – дальше-больше –

начисто освобожденные

от фальши.

Сатуновский цитирует стихотворение Пастернака «Любить – идти, – не смолкнул гром…» (1917). Благодаря смысловым сдвигам и синтаксической рассогласованности слова оживают, переплетаются, превращаются в поток, «начисто освобожденный от фальши». Это лирика, которая явно сделана: читатель видит всю механику сборки, но продолжает непосредственно воспринимать «о чем». Сатуновский останавливает поток, сосредоточивается на лексике – текучесть, музыкальность фразы остаются за кадром. Получился такой фрагмент текста о поэтике акмеиста.

Виктору Кривулину тоже важен ранний Пастернак:

Я на концерте Курехина

рыдаю, как Пастернак

над «Поэмой экстаза».

Всеволод Некрасов не просто свидетельствует, но еще и обыгрывает букву О: «О это О / Ах что же это / за пОэма экстОза».

Стоит заметить, что к Пастернаку многие молодые авторы напрашивались в гости, устанавливали пусть и непрочные в отличие от Ахматовой связи. Из Москвы к нему на дачу в Переделкино приезжал Айги. Из Питера – Леонид Виноградов и Михаил Еремин. Сергей Кулле фиксирует:

Эти двое второпях уезжали в Москву – к старому, больному поэту.

Александр Еременко скептически смотрит на подобные связи и превращает переделкинского дачника в ученого кота из сказки Пушкина:

С крестов слетают кое-как

криволинейные вороны.

И днем, и ночью, как ученый,

по кругу ходит Пастернак.

В 1980-е годы ирония наступает на лирику широким фронтом. Еременко – один из авторов, подверженный общему тренду. Пастернак у него обречен на роль симулякра.

Ну, а на реального поэта недружелюбно смотрит Сергей Чудаков. Он припоминает тому звонок генсека и невнятное бормотание классика:

А бывает Каина печать

вроде предварительного шрама.

Пастернак и мог существовать

только не читая

Мандельштама.

Пастернаку Сталин позвонил

«мы друзей иначе защищали»

позвоночник он переломил

выстрелил из атомной пищали.

Звонок Сталина, по Чудакову, означал для поэта «выбор дорог». Пастернак пошел не туда, хотя его слова, в сущности, на судьбу Мандельштама никак не повлияли.

Вернемся, однако, в дореволюционное время. Русский символизм неотделим от имени Андрея Белого, которого упоминает Сатуновский:

А я прочел у Белого,

у Андрея Белого,

по-русски, по-апрельски,

по-еврейски:

«ручей, – прочел, – разговорись,

разговорись,

душа моя, развеселись,

воскресни!».

Василий Филиппов в стихотворении «Классики», сравнивая прошлое с настоящим, констатирует:

А сейчас жизнь чем-то другим

полна,

И клоунада Андрея Белого

прошла.

Белый как стихотворец для модернистов не актуален. Напомню заявление Игоря Холина:

Мои учителя

Не Брюсов

Не Белый

Не Блок…

Рядом с Белым появляется другой значительный поэт начала века – Максимилиан Волошин. Точнее, даже не он сам, а место, которое он осветил своим присутствием – Коктебель. Всеволод Некрасов совершенно в духе Айги медитирует: «Дом Волошина /// Волошин// И вот бы он ожил».

Юрий Кублановский вспоминает Гражданскую войну:

Грубый хитон, хитрец,

было надел Волошин,

сей любодей-истец

гладких морских горошин.

Но все равно слыхать

бойню Чрезвычайки.

И перестав скучать,

падали алчут чайки.

В коллекции Кублановского немало стихотворений, посвященных памяти поэтов. Например, оказавшемуся в изгнании Владиславу Ходасевичу.

Для Дмитрия Григорьева появление в советской печати стихов последнего означает смену политического курса:

а мне показывали Ходасевича

в «Огоньке»

– Оттепель, посмотри,

оттепель! –

говорили, – то-то будет

теперь!

Григорьев пишет о 1987 годе как о времени сильных морозов и публикаций эмигрантских стихов.

Дмитрий Бобышев в «Русских терцинах» (1977–1981) выводит несколько фигур, оказавшихся на чужбине. Сергия Булгакова выслали из Крыма на философском пароходе в конце 1922 года. Бобышев замечает: «Отец Булгаков знал: в глубинном смысле / здесь – гибель Богородицы-земли».

Дмитрий Мережковский покинул страну сам – ушел вместе с Зинаидой Гиппиус по льду Финского залива. Бобышев говорит о векторе его парижской жизни, о романе «Антихрист», о грезах по устройству нового мира – создание церкви Святого Духа, церкви Третьего завета:

Девиз: «МЫ НЕ В ИЗГНАНЬИ, МЫ В ПОСЛАНЬИ».

Не всякий сможет.

Мережковский смог.

За что и был кем только

не ославлен.

Да, мыслями двоился мистагог.

Антихрист у него смыкался

где-то

с Самим Христом.

Лукавый завиток,

но в том и сущность!

И она – задета.

И если что-то миру мы дадим,

так это – ЦЕРКОВЬ ТРЕТЬЕГО ЗАВЕТА,

которая выгреживалась им.

Из писателей, живших за границей, стоит назвать Владимира Набокова, которым зачитывалось культурное подполье. Многие ставили его прозу выше бунинской, а его увлечение бабочками становилось предметом поэтических медитаций. Скажем, Владимир Шенкман пишет:

Как бабочка, Набоков и любовь

Я говорю о синей позолоте

И храм воздухоплавательной

плоти

Над головою, как ни прекословь…

Ему вторит Петр Чейгин:

Как Набоков в Париже

плавит кровь сестрорецкой листвы

И на память считает переливы

дружка махаона…

Георгий Беззубов говорит о бабочках, а также о шахматах, в которые играл и о которых писал Набоков, и о его походах в Швейцарии («плащ путешественника, ножки стула»). Но сколько бы Набоков ни ходил по чужой земле, он мечтает снова попасть в Россию, увидеть свое родовое гнездо Рождествено. И автор дает ему возможность совершить такое виртуальное путешествие:

Профессор жив. Его автомобиль

Минует ряд отеческих могил

Пригорок пуст.

Ничуть не удручает

Отсутствие крестьян.

И холод наш

Почти приятен,

ветерок знаком…

О Господи, неужто тот же дом?!

Поверх очков он смотрит

на пейзаж

И музыку поспешно выключает.

Набоков – это блестящая проза и интересные стихи. А вот Николай Рерих – живопись и учительство. Он гуру. И он же исследователь. Но интерес к его фигуре, кроме культа в весьма специфической группе «рерихианцев», не стал всеобщим. О Рерихе появляются только отдельные строки. Например, у Ярослава Азумлева:

Спит в Петербурге Азия твоя,

о позлащенное коловращенье

с пугливой ланью бытия…

Среди других мыслителей стоит назвать одного из основателей русского космизма Николая Федорова (1829–1903), грезившего идеей воскрешения предков. Василий Филиппов в стихотворении «Вспоминаю «Осеннюю сонату» Бергмана» (1985) признается:

Читаю Федорова, философа, утраченного, словно ять,

Современностию.

Сергей Стратановский посвящает ему отдельное стихотворение (1973):

Предлагаются трудлагеря

И бригады всеобщего дела,

Чтоб сыновним проектом горя,

Собирали погибшее тело.

Отче-атомы, отче-сырье

Для машины всеобщего дела,

Чтобы новое тело твое

Через звездные зоны летело.

Отменяются плач и слова

Утешенья скорбящих на тризне.

Мировая столица Москва

Станет лоном технологов

жизни,

Мир Европы греховен и мелок,

Осуждаем к нему интерес –

В атмосфере изящных безделок

Не бывает священных чудес.

Остается в проекте Россия –

Спецземля для научных чудес –

Здесь могилы для нас дорогие

Просияют во славу небес.

И раскинется щедрой листвою

Над породами новых людей

Царство Божие – древо живое,

Из земных вырастая вещей.

В тексте переплелись голоса автора и Федорова. Изложение идей мыслителя перебивается иронией. Собственно, скепсис звучит с первой строки о трудовых лагерях. С точки зрения поэта, Федоров – предтеча советского проекта по переделке человека. Федоров предстает как философ-футурист. И действительно, его фантазии монтируют космос Серебряного века с его стремлением к царству Третьего завета. Но все-таки царство Духа и ГУЛАГ – вещи разные. Почему же поэт столь категоричен?

Автор всячески сдерживает разбег строки, у него нет желания длить иронию. Смех ограничен мыслью, мысль упирается в реальность Утопии как таковой. Можно сказать, что эти стихи направлены против утопического сознания. Поэтому и такие жесткие формулировки. В каком-то смысле Стратановский, создавая антиутопический проект, идет в русле Оруэлла с его романом «1984».

Именно в рамках этого проекта в стихах Стратановского возникают персонажи Михаила Булгакова. В тексте «Шариков – Преображенскому» первый лает на второго:

Преобразил? Переделал?

Нож чудодейственный вонзил?

А ведь я-то надеялся

Отсобачиться начисто –

стать человеком вполне,

Пусть кошколовом,

но все же не уголовником

И не убийцей научным,

живопыталой, как ты.

Шариков в интерпретации Стратановского не отрицательный персонаж. Просто он жертва обстоятельств: оказался не в том месте не в то время. В стихотворении «Шариковы потомки…» Стратановский прямо говорит о том, что «Швондера внуки настырные» «стали рок-музыкантами, живописцами стали скандальными / и поэтами бурными… / стали артистами, хмурым властям ненавистными». Контркультура, по мысли автора, держится на них. Развитие идет нелинейно, ущербность дедов искупают их внуки. Писатель для Стратановского – не объект критики, но какую-то корректировку в его суждения он вносит: реальные люди не такие однозначные, как герои повести «Собачье сердце». И яблоко от яблони вопреки пословице способно упасть далеко.

Булгаков – русский классик советского времени, которого при жизни особенно не печатали. Прославивший его имя роман «Мастер и Маргарита» увидел свет в 1966 году, в то время как писатель умер в 1940-м. Похожая судьба у Андрея Платонова. Основные его произведения – «Чевенгур» и «Котлован» – ходили в самиздате. Когда Василий Филиппов в стихотворении «Конец века» (1985) признается: «Я читаю Платонова по ночам. / Пью чай», он рискует. И «Котлован», и «Чевенгур» считаются антисоветской литературой, они увидели свет в тамиздате и за хранение таких книжек или ксероксов с них вполне могли оштрафовать или впаять срок. В стихотворении «Время в 21 году» (1985) поэт размышляет над прочитанным:

Где, платонов, твои корабли?

Они ушли,

И снежными вьюгами

их большевики замели.

А платонов по-прежнему

простых людей любит,

Но в неурожай как назло

рождаются люди,

И их голубь-хлебников голубит,

Разрисовывает голубой краской заводские заборы…

Согласно Геннадию Айги, слова Платонова запахли «вселенскостью», в которой – новая, «расширенная боль экзистенции».

Булгакова и Платонова советская власть задвинула в угол. Со многими другими крупными писателями случилось кое-что похуже. Юрий Кублановский создает двухчастное полотно «Памяти Николая Клюева» (1978). Мы видим «олонецких изб громадины». Они «заколочены, глухи». «На резные перекладины / не садятся петухи». Мы слышим шаги голода, его песенку: «Не найти тебе ни корочки / ну да ты и так щекаст». Мы следим за линией жизни крестьянского гения: «Десять лет по норам прятался, / бородой зарос до глаз, к новой власти плохо сватался. / Но пробил последний час». Завершается реквием плачем – в духе народных сказителей – по расстрелянному поэту:

Где лежишь, Никола-мученик,

Богоизбранный помор?

Я прожгу слезой горючею

твой заснеженный бугор.

Размышляя о судьбе другого популярного крестьянского поэта, Иван Ахметьев заметил:

Есенин

покончил с собой

еще до коллективизации.

Мол, проскочил, поэтому из библиотек его книжки не изымали.

Список жертв советских репрессий продолжают обэриуты (Хармс и Введенский погибли в лагерях, Олейникова расстреляли). Всеволод Некрасов роняет: «На берегу / пустынных волн // Обериу / холодно».

Более обширный текст Некрасов посвящает Марине Цветаевой:

Поэтесса жила-была.

Была

Елабуга.

Елабуга была,

Елабуга жива.

Поэтесса,

Поэтесса

Не жила и не была.

Формально Цветаева покончила жизнь самоубийством. Но если принять во внимание тесноту обстоятельств, в которой она оказалась (гибель в чекистских застенках мужа, невозможность печатать свои стихи, отсутствие жилья, работы, соседей-друзей), то можно сказать, что к принятию рокового решения ее подтолкнула советская власть.

Елена Пудовкина, размышляя о своих последних днях, вспоминает цветаевскую строчку «Пошли мне сад на старость лет» и берет ее в качестве эпиграфа к стихотворению «Никто нам сада не пошлет на старость лет». Конец жизни печален: «гора костей, разбитая телега». Но в сердце звучат библейские слова «об огненной летящей колеснице». И сад – это «любовь, что побеждает страх». Религия дает надежду. Ту надежду, которой не хватило измученному сердцу Цветаевой.

Ян Сатуновский в стихах 1976 года говорит о «Марине-царице». Слова, которые она могла бы сказать:

– Сильных не боюсь – борюсь.

Самым, разве, поддаюсь

слабым

Сатуновский тут же делает сноску: «Нет, это не цитата и не пересказ». Поэтесса в стихах действительно производит впечатление сильной женщины. Ее голос крепок, в нем много гортанных звуков. Но в том-то и беда сильных людей, что в бурю они ломаются, как сосны. В то время как тростник гнется и стоит. Тростником можно назвать авторов андеграунда, которые, по слову Георгия Оболдуева, «не лезли ни в Ленины, ни в Лессинги». Они избрали путь маргиналов. Об одном из них рассказывает Виктор Кривулин:

булочная на углу

после освобождения

устроился грузчиком

ночная работа

много времени чистого

можно читать

на ящике скрючась

РОЗУ МИРА.

Поэт изображает интеллигентного героя после отсидки в лагере. Пристроившись на ящике, тот читает Даниила Андреева.

В ситуации культурного погрома, когда вместе с человеком при обыске исчезали его черновики и рабочие материалы, со всей остротой встал вопрос о рукописях. Известно, что после краткосрочного ареста Михаил Булгаков, когда он вышел на свободу, сжег возвращенный ему органами дневник и больше никогда его не вел.

И все-таки «Рукописи не горят». Эта фраза Воланда звучит как заклинание. Увы, горят. И не только потому, что печка – лучший редактор. Но и потому, что многое действительно следует уничтожить, чтобы не давать повода ищущим повода.

Виктор Кривулин совсем не в экстремальных условиях проделывает эту процедуру уничтожения:

под морозец мандаринный

и подарочный снежок

я на свечке стеаринной

всё бы рукописи жег

в ожидании ареста

или просто от тоски

симпатическое средство –

жечь свои черновики

пусть бела и невесома

им дорожка предстоит

с Гоголем Второго тома

к Бабелю его молитв.

Поэт ходит вокруг да около «редактирования» не столько со стороны автора, сколько со стороны репрессивной машины государства. Одно дело Гоголь, другое – расстрелянный Бабель.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Какое дело поэту до добродетели

Какое дело поэту до добродетели

Владимир Соловьев

К 125-летию Владимира Набокова

0
2672
Нет ни тела, ни тени

Нет ни тела, ни тени

Два посвящения автору «Машеньки» и «Защиты Лужина»

0
984
Сегодня стихи живут как приложение к чему-то

Сегодня стихи живут как приложение к чему-то

Борис Колымагин

Тема пустоты в совершенно разных ее проявлениях стала одной из главных в современной литературе

0
1283
В пророки я не рвусь

В пророки я не рвусь

Людмила Саницкая

К 90-летию поэта и пародиста Зиновия Вальшонка

0
933

Другие новости