В ТЕКСТАХ СОПРОВСКОГО МНОГО МЕЛАНХОЛИИ
Александр Сопровский умер в 37. Видел свою смерть и просил прощения у города:
...Оправдай меня, город, чтоб я
каменел, умирая,
Чтобы там зазвенела живого
дыхания дрожь,
Где на шпили нанизана воздуха
синька морская
И верхушками башен увенчан
морозный чертеж.
В безупречности линий – дворов
голубиные клети.
Я не смею, во мне – только
смесь бестолковых кровей.
Это, может, тебе оправдаться
дано, эпилептик,
Совершенством рисунка –
с болотною славой твоей.
В поэзии Сопровского много подробностей, графику сменяет живопись. Сопровский вообще живописен – любит игру цветов, полутонов. Пишет хронику обыденности, хронику бытия, смешивает мелочи повседневности:
В Европе дождливо (смотрите
футбольный обзор)
Неделю подряд: от Атлантики
и до Урала.
В такую погоду хороший хозяин
на двор
Собаку не гонит... (И курево
подорожало.)
В такую погоду сидит на игле
взаперти
Прославленный сыщик –
и пилит на скрипке по нервам...
(И водка уже вздорожала –
в два раза почти:
На 2.43 по сравнению с 71-м.)
Разговорная речь соединяется с книжной. Это дает иллюзию объемности текста, полифоничности. Поэт исследует себя и собственную судьбу:
Все те, кто ушел за простор,
Вернутся, как северный ветер.
Должно быть, я слишком хитер:
Меня не возьмут на рассвете.
Не будет конвоев и плах,
Предсмертных неряшливых
строчек,
Ни праздничных белых рубах,
Ни лагеря, ни одиночек.
Что это – сожаление по страданию? Да, отчасти и это: какой же русский поэт без страдания, без лагеря и нищеты? Сопровский – стоик. Язык его целостен:
Нас нет совсем. Мы вымерли
почти.
Мы выжили, мы выросли
врагами,
Прокладывая ощупью пути
На родину, что стонет позади,
Мерцая, как звезда за облаками, –
Пока не хлынет царственное
пламя,
Чтоб белый свет прикончить
и спасти.
Поэтическая ткань у него и густа, и пестра. Эпитеты неожиданные, он хочет плотнее высказаться, насытить стихотворение образностью:
Я знал назубок мое время,
Во мне его хищная кровь –
И солнце, светя, но не грея,
К закату склоняется вновь.
Пролеты обшарпанных лестниц.
Тревоги лихой наговор –
Ноябрь, обесснеженный месяц,
Зимы просквоженный притвор.
Зимний мир, поземка, застывающие пейзажи. Много в его стихах меланхолии и ностальгии. Но нет отчаяния.
Александр Балтин
ЧТО ЗА ДУША
Сладостное внимание женщин – почти единственная цель наших усилий, заметил два столетия назад Пушкин в «Арапе Петра Великого». Поэтому нет ничего удивительного в том, что вся посвященная женщинам мужская поэзия так или иначе занята одним – обольстить женское сердце. С соответствующим результатом. Из нее мы многое узнаем о мужских переживаниях по поводу женщин, сводящихся, по сути, к строкам, подобным восклицанию Владимира Ленского: «Ах, милый, как похорошели у Ольги плечи, что за грудь! / Что за душа!» Здесь нельзя не заметить, что «поклонник Канта и поэт» поставил душу после плеч и груди. Стало быть, поэзия мужчин не способна сказать о женщинах ничего по существу дела. В результате женщинам пришлось решать эту задачу самим. И благодаря поэтическому гению Марины Цветаевой и Анны Ахматовой они успешно справились с нею.
И тогда сначала перед нами возникает портрет юной женщины, к которому нет никаких вопросов, а есть только бесконечное восхищение точностью поэтического слова Цветаевой (писавшей о себе чуть ли не в те же дни «И день и ночь, и письменно и устно: / За правду да и нет, / За то, что мне так часто – слишком грустно / И только двадцать лет»):
Продолговатый и твердый овал,
Черного платья раструбы…
Юная бабушка! Кто целовал
Ваши надменные губы?
Руки, которые в залах дворца
Вальсы Шопена играли…
По сторонам ледяного лица
Локоны, в виде спирали.
Темный, прямой и
взыскательный взгляд.
Взгляд, к обороне готовый.
Юные женщины так не глядят.
Юная бабушка, кто вы?
Сколько возможностей
вы унесли,
И невозможностей – сколько? –
В ненасытимую прорву земли,
Двадцатилетняя полька!
День был невинен, и ветер
был свеж.
Темные звезды погасли.
– Бабушка! Этот жестокий
мятеж
В сердце моем – не от вас ли?..
А вот строки Анны Ахматовой, написанные уже в 1940 году. И к ним нет никаких вопросов, а только бесконечное восхищение ее мудростью:
Александрийские чертоги
Покрыла сладостная тень.
Пушкин
Уже целовала Антония
мертвые губы,
Уже на коленях пред Августом
слезы лила…
И предали слуги. Грохочут
победные трубы
Под римским орлом, и вечерняя
стелется мгла.
И входит последний, плененный
ее красотою,
Высокий и статный, и шепчет в
смятении он:
«Тебя – как рабыню… в триумфе
пошлет пред собою…»
Но шеи лебяжьей все так же
спокоен наклон.
А завтра детей закуют. О, как
мало осталось
Ей дела на свете – еще
с мужиком пошутить
И черную змейку, как будто
прощальную жалость,
На смуглую грудь равнодушной
рукой положить.
А мужчины обречены лишь снова и снова восклицать: «Быть женщиной – великий шаг, / Сводить с ума – геройство. / А я пред чудом женских рук, / Спины, и плеч, и шеи/ И так с привязанностью слуг / Весь век благоговею».
Дмитрий Квон

