|
|
Игорь Волгин. Прикосновенный запас: Стихи разных лет.– М.: Общественная палата деятелей культуры и искусства «Русский ПЕН-центр», 2025.– 380 с. |
Об этом мы узнали позже. О чем речь? О достоверности. Да и топонимика тут уместна, Волгин вообще в стихах не пренебрегает ею – одно только Беловежье чего стоит.
Важен адресат. «Но нет ни ума, ни уменья, / спасая посмертную честь, / казаться в глазах поколенья / и лучше, и чище, чем есть». Еще в юности он написал дифирамбический стих о поколенье. Сейчас он отчитывается перед ним, и оно ему не очень нравится (видимо, сказывается еще школьный урок Лермонтова насчет «печально я гляжу»). «Не надо нам пьедестала, / но и не тяжек грех… // Господь посмотрит устало / и скажет «Пустите всех!» // И ринемся мы, толкаясь, / бесстыдники, райский сброд. / И глянет Господь, раскаясь, / и плюнет, и разотрет».
Его «мы», безусловно, именно поколенческое. Как у довоенных мальчиков Майорова и Когана. Это не весь народ, не весь электорат во всем объеме. Он и о себе говорит, несколько редуцируя объект говорения: «Я не был первым парнем на селе – / в моем селе – в моем Замоскворечье…» Его самоаттестация вполне скромна: «Я поэт невеликий, / но местами неплох…» Элемент самоиронии возрастает с годами и граничит с сарказмом. Это сопровождается увеличением лексической разговорности («нехило», «прикинь» и проч.). Порой наблюдается перебор: соседство враждебных лексик становится непримиримым. Вот такой случай: «сколько бы в мире ни минуло дён, / он не допетрит, что ты не рожден». Но удачи впечатляют: «Спасибо, Господи, что дожил, / не оборзел, не обезножил, / не спился, бабок не срубил. / Недорыдал. Недолюбил». Впрочем, возможно, это дело вкуса.
Он говорит о том, о чем впроброс не говорят. Не каждый лирик решится на «пять моих детей от разных браков». Он с самого начала вводит читателя в матримониальную область своей судьбы. И я опять-таки припоминаю и то его давнее, действительно миловидное лицо, на котором лежало материнское «отражение», и тот тяжкий час, когда его родители покинули сей мир почти одновременно (мы тогда случайно пересеклись в редакции журнала «Октябрь» на улице Правды, и он поделился случившимся: еще раз говорю – речь о достоверности).
Таким образом, я знаю его жизнь. Надо ли это лирическому поэту? Ахматова и Бродский считали – не надо. Кажется, Волгин распахивается настежь. Но это не так. А если так, то почему мы не знаем причин его долгого поэтического молчания? В эту тайну он не пускает. И правильно делает. Свои научные труды он называет исторической прозой. Жанр особый. Нечто отдаленно подобное делал Лев Гумилев. Видимо, это настолько же наука, насколько и поэзия.
Композиция книги стоит на смешении временных пластов. Давая на полях сбоку век написания стихотворения (XX, XXI), автор сталкивает лбами темы и смыслы. С 82-й страницы внезапно отлетев в предыдущий век, после множества самоупреков и самообличений он возвращается к своему прежнему, молодому пониманию человека как вида: «Обобщи человеческий лик / и уверься, что это – ребенок». На этом звуке написаны и соседние «Стихи о бракоразводном процессе», где чистота письма смахивает на ту самую причину немоты. Как знать, как знать. Волгин не предполагает домыслов, туманность – не его сфера.
Шесть разделов книги – как стопка пластинок, во многом схожих. То, что начато в начале книги, потом кругами развивается, углубляясь и уточняясь. Тем более что путь показан не с начала до конца, но – наоборот. От преклонных лет – до роддома: «Я родился в городе Перми…» Это стихотворение из тех, о которых он в каждом финале своей телепрограммы «Игра в бисер» говорит: «Читайте классику». Именно эта вещь, если не ошибаюсь, впечатлила Евгения Евтушенко: «Уже первое раскрытое стихотворение (из «Поздних стихов») меня потрясло…»
Когдатошнее влияние молодого Евтушенко на еще более молодого Волгина самоочевидно. Теперь видны и другие переклички. Скажем, с Заболоцким, с его «Вчера, о смерти размышляя…», в стихотворении «Ударил дождь по темному стеклу…». Такие вещи возникают ситуативно, по ходу самой жизни автора, тем более что подобные размышления происходят в поздней волгинской лирике постоянно: «…эти мысли странные – о смерти»….» Повод есть: «Уж без малого век за плечами…» Но конкретно с мыслями Заболоцкого Волгин не вступает в диалог или дискуссию. Упоминание этого имени находим в другом стихотворении («Все, как положено: белая мантия…», в логичном соседстве с Боратынским). Общая ситуация дает разные пути выхода из нее. В принципе каждый поэт, особенно из нашей среды и наших времен, – самоучка: сам читает, сам обретает наставников.
Что любопытно, у него есть стихотворения, целиком посвященные Бунину, Чаадаеву, Горькому или Чехову, но не Достоевскому…
Стихи разных лет корреспондируют между собой, это один поэт, один автор. Он избегает самоповторов, но стих про «трубы Страшного суда» употреблен дважды – виновато магнитное поле самой темы. При всем при том – в отличие от иных своих учеников – Волгин уклоняется от излишне внутрилитературной игры, связанной с центонами, цитатами и прочим постмодернизмом. Его стиховая культура произросла из тех поэтических обычаев, когда эпиграф был предпочтительней центона. Это связано с уважением к источникам и не ведет к пляске на костях предшественников. «В избранной компании, за вистом / или меж Лафитом и Клико / вы б меня назвали шишковистом / и послали б очень далеко».
Волгин воспитал несколько поколений стихотворцев, юное лицо одного из них я видел где-то четверть века назад, будучи зван им на его литинститутский семинар, и мои слушатели были себе на уме, не во всем согласны со старшим товарищем: Волгин приучает учеников ко всяческой самостоятельности. Недаром у него в университетской студии выросли такие имена, как Витковский, Гандлевский или Кенжеев. К слову говоря, стихотворение памяти Кенжеева – замечательно. Как и более ранние стихи «Памяти Е.Е.». Евтушенковская тема и дружба с Евтушенко – нечто отдельное и достойное. Эта дружба со стороны Волгина была верностью своей молодости и благодарностью нашего поколения тому, кто был его наставником и пророком. Я отметился книгой про Е.Е. в серии «ЖЗЛ», у гроба Е.Е. на какое-то мгновение мы оказались рядом. Вообще о дружбах он говорит не слишком щедро, но членораздельно, называя Гачева, Карякина, среди них конспективно сказано: «Вадик умер». Не сомневаюсь, это Вадим Рабинович, при встречах с которым, помнится, непременно заходила речь о Волгине…
Наиболее отчетливые корни его стиха – фронтовая поэзия (Винокуров, Межиров, Слуцкий, Окуджава) и еще раньше – поэты революции, в частности Луговской («Курсантская венгерка») и Тихонов («В железных ночах Ленинграда»): см. его балладу «Октябрь сорок первого года…». Между прочим, у Волгина почти нет верлибра, но есть опыты белого ямба (наиболее характерна «Банальная баллада»). Однако есть исключение – «Еврейская мелодия», натуральный верлибр. Видимо, дело в тематике. Стихотворение, больше похожее на эссе.
Волгин – историк, для него эпоха Гесиода так же реальна, как нынешняя пробитая пулей каска. Весь второй раздел связан с временем великой войны и послевойны (словцо Слуцкого). Между разделами нет непробиваемых перегородок, хотя каждый раздел посвящен отдельной общей теме. Они связаны личностью автогероя и его голосом. Тот же третий раздел – «Наша любовь проходила» – состоит из маленьких сюжетов. Из которых состоит всякая повесть о любви. Типичная любовная лирика, тот самый жанр, о которых в пушкинские времена говорили «мелкие стихотворения», сам он их называет, как в карамзинские времена, «безделками», хотя некоторые вещи – назовем «Банальную балладу» – достаточно объемисты. Попытка эпоса. Эта маленькая поэма во многом театральна, ее героиня – актриса, и можно было бы поискать в ее жанровых образцах «маленькие трагедии» Пушкина. Но это не так. Если уж аукать первично-образцовый, влияющий аналог, тут, пожалуй, больше того же Луговского с его огромной «Серединой века». Белый ямб вообще драматургичен. А мир театра вообще притягателен, и большинство волгинских любовных сюжетов происходит там, невдали от подмостков. Пушкинско-блоковское почетное гражданство кулис.
Жизнь в СССР была унифицирована. Но до чего громадно русское пространство. Во Владивостоке не было затемнения, бомбежек не было, а у Волгина есть стихотворение «30 апреля 1945 года» («В Москве снимали затемнение…»). Я этого не видел, но помню пленных японцев. Разные вещи происходили не вопреки природе, но в силу вещей. Одна из функций поэта – сообщать нам о том, чего мы не знаем.
Стихотворство нашей молодости было публичным, не альбомным и не сетевым, работало на общество, и поэтика любого видного поэта формировалась на глазах у всех. Учителя были разрешенными. Блок и Брюсов исчерпывали символизм и вообще Серебряный век. Но назревали и сбывались перемены. Поэт Игорь Волгин начинал, условно говоря, два раза, и оба раза это были эпохи перемен. Его поэтика – документальная фотография этих времен. Вот важнейшие на сей счет стихи: «Я стихи пишу традиционно, / строю их в колонны и в каре. / Тупо ставлю, как во время оно, / точки, запятые и тире».
Дело достойное, равное достоверности его трудов.


Комментировать
комментарии(0)
Комментировать