Часто петухи вызывают мистический страх. Вацлав Холлар. Василиск и ласка. XVII век
Хорошо, если в доме тепло. Без тепла совершенно не то. Но без дома – тепло не тепло: даже если и греет оно, то не так – не совсем как должно. Потому как ведь дом – это что? Что-то очень большое, наверно. Даже если тот дом невелик, даже если уродлив и крив, даже если у леса стоит, с покосившейся крышей, один, продувается ветром, скрипит, протекает в дождливые дни, а зимой в нем зубами стучишь – все равно он там что-то хранит: не тепло, так хотя бы покой. Или память, допустим, о том, как когда-то в нем было тепло. А когда возвращаешься в дом – после встречи со смертью, к примеру, в липких сумерках жуткого дня, еле-еле найдя ту тропу, что ведет, вероятно, к нему, – то мечтаешь, как маленький, да? Вот сейчас отворю эту дверь, разведу поскорее огонь, отогрею над пламенем руки, выпью воду из кружки, усну... Нет-нет-нет, не об этом сначала: о другом ведь мечтаешь, пожалуй, – чтобы кто-то стоял с фонарем, освещая дорогу и дом. Может быть, даже губы кусал, все сильнее тревожась о том, что не видно сияющих звезд, по которым ты к дому идешь. Потому что тебя ведь он ждет: этот «кто-то» – вон там, с фонарем. Без него будет трудно понять, для чего, для кого выживать, почему надо шлепать сквозь мрак – по сугробам, оврагам, дорогам, что за смысл вот так воевать, что за планы у Бога опять и какую он роль для тебя в этих планах своих приберег? Только вот у развилки темно. В доме пусто – довольно давно. Восемь лет уж, вообще-то, прошло, как отец прихватил свой топор и отправился с ним за порог: надо было об камень его – понимаете, да? – наточить. И когда он топор наточил, то вернулся и всех зарубил. Камень, кстати, лежит где лежал – за порогом, да-да, прямо там, – но для дела уже не годится: рукоять заржавела совсем, да и что им точить-то теперь? В доме есть лишь солома да кружка. И дерюжка еще для тепла. Хорошо, если в доме тепло: можно лечь на солому вдвоем и мечтать под дерюгой о том, как они с петухом запоют. Курам на смех? Да нет же – ничуть! Как-нибудь. Как-нибудь? Как-нибудь...
Безнадежно дремучие годы, наследившие там вон и тут: эти грязные пятна, разводы, эти дыры от сотен повторов, мы же все-таки долго старались – как умели, пытались отмыть, отстирать, отскоблить, удалить, но следы все равно оставались, их нельзя не заметить, забыть, их вообще нереально «убить», – так что нет здесь иного пути, как куда-то по ним же идти. То ли дальше, вперед, как МартИн, со своим петухом у груди, то ли вспять, чтобы что-то найти, как художник, писатель фор Шульте, сочинившая книгу о «прошлом», где цвета припорошены будто странной смесью тумана и пыли, снега с пеплом и солнечных бликов. Что за век у нее на картине? Что за войны ведутся людьми? Кто правитель, а кто его враг? Это было взаправду вот так?
В той почти что родной стороне, о которой не грезишь во сне, начинается сказка о том, как ребенок дружил с петухом. Или этот петух был отцом? Невозможно не думать, что он, всю семью зарубив топором, лишь трехлетку оставил в живых. Может быть, и себя он тогда, испугавшись чего-то впотьмах, побоялся совсем уж лишать хоть и жалкой, но собственной жизни? Может быть, он убил не себя, а свою оболочку тогда – чтоб МартИн не остался один, поселился внутри петуха. Ведь петух этот был словно тьма: черным-черным, как те небеса, у которых украли все звезды. Вот и люди, что жили вокруг, говорили: петух не петух – и крестились, едва лишь завидев, как мальчишка идет по тропинке, а петух этот в перьях ужасных – словно черт, у него на плече, или прячется там, под рубашкой, но при случае вылезет, страшный, и начнет голосить безобразно. Может быть, и МартИн был заразным? Раз тот рыцарь в плаще, что однажды промчался на резвом коне мимо шедших по мерзлой земле бедной женщины с маленькой дочкой и МартИна с его петухом, подхватил на скаку лишь ее – ту малышку со светлой косой, а его похищать отказался. Все же знали – давно и прекрасно – эти байки про рыцаря в маске: он всегда появляется тут, возникает в молочном тумане, забирает детей – только двух и бесследно уносится вдаль, оставляя реветь безутешную мать или впавшего в ступор отца. Может, сказка фор Шульте о них: о легендах, преданиях разных? О потребности верить со страстью – то ли в Зло, что живет лишь вдали, а не тут, в «мелочах», где и ты, то ли в сонного Господа Бога, что устал уж, наверное, тоже – верить в нас как в способных на что-то, то ли в собственный сказочный мир, населенный одними детьми, то ли в разум – не сказочный вовсе, но зато очень мощный и точный – совершенно безжалостный, впрочем, то ли в чудо, что явится как-то – в черных перьях, наверное, даже – и пронзительным голосом скажет: «Цып-цып-цып», или «Кыш!», или «Бууу!». И никто, как всегда, не поймет: что за черт, это кто тут поет? Только мальчик один и поймет. Потому что он долго живет.
Сколько лет он провел среди них – равнодушных, жестоких и злых, беспросветно слепых горемык... Он привык обходиться без них: полагаться на собственный стих, жить по-своему, а не «по их», размышлять про себя каждый миг. Как так вышло, что кто-то погиб? Есть ли разница в смерти родных и бесчисленных бедах чужих? Существует ли способ узнать – доказать это как-то вообще, объяснить и другим, и себе, что за каждым поступком – ответ, что ответами полнится свет, что все вещи, все люди, все чувства, их тела, их желания, мысли, пребывая во тьме, умирают: разлагаются скорбно на части, отравляя зловонием воздух, отравляя деревья и почву, из которой не вырастет больше, как ни бейся о паперть с тоски, ни гнилой водянистой картошки, ни фиалок лиловых цветки? И зачем ему им помогать? Он же, черт их дери, тут изгой – всю-то жизнь он им будто чужой: терпеливый и добрый такой, чересчур человечный и хрупкий, ненавистно задумчивый, «жуткий», отвратительно мягкий и чуткий. Разве нужен таким, как они, помыкавшим им целую жизнь, в этой жалкой и затхлой дыре, в этом узком и тесном мирке, вот такой, как МартИн с петухом: непонятный, невнятный герой – худосочный, прозрачный «святой», давший слово себе той зимой, после встречи со всадником в черном, что однажды отыщет его, что вернет всех пропавших давно и спасет нерожденных еще? Ну, конечно же, нет – что за чушь! И не нужен он им – вот ничуть: ни такой, ни «нормальный» какой – им не нужен, по правде, герой. Был уже тут Спаситель – другой. Ну, и чем там закончилось все? Вот-вот-вот... Вот поэтому он, обнаружив в художнике том, что в деревню к ним как-то зашел, человека с изящной душой, попросился в попутчики с ним. Чтоб отсюда скорее уйти? Чтоб малышку с косичкой найти. Чтоб, проклятие сняв наконец, подарить им надежду на жизнь, у которой хороший конец! Потому что нельзя же и впредь – ну вот так вот веками смердеть: зубоскалить, злословить, звереть, а потом проповедовать бред, выбивая себе тот кусок, что жирнее и больше других, и не думать о ближних своих, и не чувствовать этой любви, что когда-то тут кто-то разлил. Потому что так правильно, нет? Потому что он знает ответ. Потому что... не в этом ли свет? И потом – ну а если не он – кто еще это сделает, а?
![]() |
Штефани фор Шульте. Мальчик с черным петухом: Роман. Пер. с нем. Т. Набатниковой.– Астана: Фолиант, 2024. – 224 с. (Новый формат). |
Среди версий, предложенных здесь, – тем художником, взявшим МартИна (будто сына, хотя и не сына), или теми, что знали МартИна, потому как он жил рядом с ними (но, конечно, ни капли не знали – чтобы знать, надо все-таки слышать, надо видеть и надо желать, надо думать и все представлять), или теми, что в этом пути, в этом странствии встретятся им – среди версий, которые вы, размышляя о том, что прочли, и о том, что припомнили, может, крайне сложно одну «отобрать», чтоб ее-то и выдать потом за надежное что-то, за «дом», за константу, за твердую правду. Кто такой этот «странный» МартИн со своим петухом у груди? Может быть, он действительно Тот. Богоизбранный, что ли? Ну, вот... А тогда почему же петух – его истинный брат или друг – вызывает у всех тут испуг, словно черт это, демон какой? Да к тому же он связан с отцом, что когда-то ведь тоже ушел. Да-да-да, он ушел, как МартИн, он отправился в путь, чтоб спасти – их семью, их деревню, их мир. А вернулся как будто другим – потерявшим там что-то в пути: то ли душу свою, то ли разум, то ли память о них обо всех, то ли образ любви, то ли тень, что ступала за ним каждый день... Может, в этом был замысел божий: повторить все былое с другим, посмотреть, как он справится с ним? Но МартИн слишком юн, слишком слаб – разве правильно это... вот так? Только знаете что – всюду мрак. Ведь Античность давно позади, Просвещения век впереди, а МартИн с петухом – посреди... Не Господь выбирает героев: это делают время с народом.
Одинокий ребенок без папы или черный крикливый петух – кто из них в «среднем» веке Иисус? Если это не мальчик, а «черт», то МартИн, получается... тот? Друг единственный в жизни Христа, умер дважды – вы помните, да? А МартИн ведь пять раз умирал, но его всякий раз возвращал – воскрешал дерзновенный петух. Может быть, это полная чушь, но герой у фор Шульте похож – любопытством своим, добротой, а еще непорочностью той, над которой не властны ни время, ни законы людские, ни бремя, что приходится с детства нести, невзирая на холод внутри и туманную даль впереди, – он похож на того паренька, на счастливого Лазаря, да, из волшебного фильма Рорвахер. Тот ведь тоже не умер тогда, совершив свой прыжок в никуда. И попал в новый мир, как МартИн. И пытался их, бедных, спасти – разнесчастных собратьев своих – слишком слабых, трусливых, земных. Разве что с госпожой не сражался, у которой и там, на экране, и вот здесь, в этом страшном романе, роль во многом почти совпадает: герцогиня стара и безумна, герцогиня больна и сумбурна, герцогиня знакома как будто, герцогиня уверена в праве – кем ей данном, она и не знает – обращаться с людьми как с вещами, как с игрушками или цветами. «Эти розы не алые, что ли? Отрубить им сейчас же их головы!» – верещала старуха, бывало, повторяя почти что буквально тот абсурдно реальный приказ, что спустя сотни лет ведь отдаст... кто отдаст? Прапраправнучка, да? Или это фор Шульте игра? Вероятно, и то, и не то. Вероятно, что тут сразу всё. И в МартИне – всего понемногу: от Алисы, от Лазаря, Бога... А еще от ребенка такого – настоящего то есть, живого: со слезами, упрямством и волей, непохожестью, нежностью, болью... И от старца в нем тоже прибудет – в завершение сказки фор Шульте, где «неправильность» сделалась культом в перевернутом нами же мире.
Комментировать
комментарии(0)
Комментировать