Псевдодокументалист
Сергей Довлатов. Фото с сайта www.sergeydovlatov.com |
С чего начать? Что Брюсову горька широко разбежавшаяся участь? Как другу Довлатова мне вроде бы только радоваться его посмертной славе – хоть какой, а эквилибриум: воздаяние, пусть postmortem, за его прижизненное литературное ничтожество, или, как пишет мой соавтор Елена Клепикова, литературные мытарства. Сереже не просто не повезло с гутенбергом в «отечестве белых головок», но и среди «непечатных» авторов ленинградского андеграунда он был, по словам Лены Довлатовой, его вдовы, никто.
Сказать, что ему привалило счастье в эмиграции, тоже не могу, увы. Один к одному: широко известный в узких кругах, а какой другой круг читателей мог быть среди наших эмигре? Крошечные тиражи маленьких книжек в домодельных бумажных переплетах, да и те уходили главным образом на презенты друзьям, знакомым, врачам и прочей обслуге, а потом, когда наступила гласность, ходокам из нашей географической родины. «Я всех своих читателей знаю наперечет – в лицо», – преувеличивал, но не так чтобы сильно Сережа.
Правда, с легкой руки Бродского – «Иосиф, унизьте, но помогите», гениальная довлатовская формула про роль Бродского в нашем эмигрантском паханате – его рассказы печатались в престижном «Ньюйоркере», но вот уж точно яркая заплата: это ничего не добавило к довлатовской известности, потому как два американских разновеликих литературных мира – англо- и русскоязычный – в Сережином случае не просто не сошлись, но даже не соприкасались. Он не только не писал, но и не читал и не говорил по-английски. А от большой земли и метрополии мы все были напрочь отделены железным занавесом, вот и варились в собственном соку, даже когда этот занавес проржавел и в нем появились прорехи. Наехавший в Нью-Йорк Фазиль Искандер, вечер которого я здесь вел, как когда-то в ЦДЛ, отмахнулся, когда я стал перечислять центровиков литературной эмиграции: «Это не в счет». Сережа такое небрежение переживал сильнее других, потому что, трезво оценивая свой литературный дар, полагал, однако, что его книги могут и должны быть востребованы читателем. Вот несколько выдержек из его писем, которые адресат, с ее слов, уничтожил, но я успел сделать копии и печатаю их в последних наших совместных с Леной Клепиковой книгах о Довлатове и не только о Довлатове:
Дочь писателя, руководитель
Международного фонда Сергея Довлатова Екатерина Довлатова на церемонии открытия мемориальной доски Сергею Довлатову в Санкт-Петербурге. Фото Trend/PhotoXPress |
«…мне близка литература, восходящая через сотни авторских поколений к историям, рассказанным у неандертальских костров, за которые рассказчикам позволяли не трудиться и не воевать»;
«…мне нравится Куприн, из американцев – О’Хара. Толстой, разумеется, лучше, но Куприн – дефицитнее. Нашу прозу истребляет категорическая установка на гениальность. В результате гении есть, а хорошая проза отсутствует. С поэзией все иначе. Ее труднее истребить, Ее можно прятать в кармане и даже за щекой»;
«…мое бешенство вызвано как раз тем, что я-то претендую на сущую ерунду. Хочу издавать книжки для широкой публики, написанные старательно и откровенно, а мне приходится корпеть над сценариями. Я думаю, идти к себе на какой-нибудь третий этаж лучше снизу – не с чердака, а с подвала. Это гарантирует большую точность оценок».
Эти письма написаны Довлатовым из Ленинграда в Москву, где проживал и до сих пор проживает его корреспондент, но я, общавшийся последние годы с Сережей каждодневно, точнее, ежевечерне, легко могу представить их отосланными все равно куда, да хоть на деревню дедушке, но уже из Нью-Йорка. Вот только сценарии придется заменить на скрипты, которые Довлатов ухитрился делать по несколько в день для радио «Либерти», чтобы удержаться на плаву. Он люто ненавидел эту унизительную радиохалтуру, которая пришлась впору Вайлю с Генисом или даже Парамонову, за что Бродский прозвал того «радиофилософом», но не для Довлатова, писателя до мозга костей, а потому в завещании он просил не публиковать его радиоскрипты, к которым относился как к третьесортным сочинениям, чем, увы, его наследники пренебрегли. А мечтал он зашибить крупную деньгу либо получить какую-нибудь не только престижную, но и денежную премию и расплеваться с «Либерти»:
– Лежу иногда и мечтаю. Звонят мне из редакции, предлагают тему, а я этак вежливо: «Иди-ка ты, Юра, на (слово на букву «х». – «НГ-EL»)!»
Юра – это Юра Гендлер, заведующий русской службой нью-йоркского отделения «Либерти», наш, фрилансеров, общий работодатель и благодетель.
Наша с Довлатовым дружба началась еще в Питере, но окрепла в Нью-Йорке. Отчасти по топографической причине: мы и в Ленинграде жили неподалеку – несколько троллейбусных остановок от наших Красноармейских до его Рубинштейна, а здесь и вовсе оказались в пяти минутах ходьбы друг от друга, потому и встречались ежевечерне, ожидая привоза в магазин «Моня&Миша» завтрашнего номера «Нового русского слова», флагмана свободной русской печати, а потом отправлялись чаевничать – чаще к нему, чем ко мне. То ли потому, что Сережа жил ближе к 108-й улице, эмигрантскому большаку Куинса, то ли по причине его кавказского гостеприимства – даром, что ли, он был евреем армянского разлива, по определению Вагрича Бахчиняна. Засиживались мы допоздна, иногда за полночь – было о чем покалякать: политика, новости из России, бабы, сплетни, но больше всего и в первую очередь литература, наша с ним главная страсть в жизни. Эта страсть была, наверное, второй причиной нашего сближения с Довлатовым, помимо топографии. Была и третья: в последние годы жизни Сережа расплевался со своими коллегами по «Новому американцу» и «Либерти», а с некоторыми своими земляками и вовсе порвал, как с Игорем Ефимовым и Борей Парамоновым.
Владимир Соловьев на церемонии именования
улицы Sergei Dovlatov Way. Крайняя слева Екатерина Довлатова. Фото Изи Шапиро |
Скажу сразу же: я был другом Довлатова, но его фанатом – никогда. Мне нравились его рассказы, но, выше всех ставя стихи Слуцкого и Бродского и прозу Искандера и Петрушевской (вот от кого я фанател), я относился к Сережиным рассказам не то чтобы равнодушно, но спокойно, соглашаясь с его скромной самооценкой: он был и остался для меня в литературе середняком, а пользуясь его собственным самоопределением, третьеэтажником. Что тоже неплохо с учетом того, что мы оба воспринимали литературу соразмерной человеку, а не как небоскреб.
Было еще одно у нас с ним разногласие по существу. Сережа воспринимал литературу как самоутверждение, я – как самовыражение, а в редких случаях заоблачных взлетов – как самоупоение. Довлатов был скорее мучеником слова, если воспользоваться выражением Виктора Сосноры – «на каторге словес тихий каторжанин». Когда-то я делал вступительное слово к его единственному на родине литературному вечеру. Было это в ленинградском Доме писателей в конце 1967 года, сохранились сделанные фотоархивариусом по Питеру, а потом по Нью-Йорку Наташей Шарымовой наши снимки с того достопамятного вечера. Само собой, я на все лады нахваливал его уморительно смешные абсурдистские рассказы, но от одного подкола – на то я и критик, черт побери! – не удержался и попрекнул в том, что литература для него как хвост для павлина. Сереже-то как раз это в память запало, коли он взял мой образ на вооружение и, чуть что, говорил: «Пошел распускать свой павлиний хвост».
К чему я об этом сейчас вспоминаю? Довлатов прожил трагическую жизнь и трагически погиб, захлебнувшись в собственной рвоте, когда его раскачало в машине скорой помощи, а он лежал на спине привязанный к носилкам двумя придурками-санитарами: непредумышленное убийство. Врагу не пожелаешь ни такой мученической жизни, ни такой нелепой смерти. Потому мы с Леной и поставили подзаголовком к нашей первой о нем книги «Трагедия веселого человека», а к следующей – «Скелеты в шкафу». Посмертная слава Довлатова – хоть какое-то возмещение юдоли его жизни. Многотиражные издания в России, мемориальные доски в Питере, Таллине и Уфе, изба-музей в Пушгорах, а в Нью-Йорке – улица Довлатова, которую мы с ним и его таксой Яшей исходили вдоль и поперек. Если бы Сережа знал, что мы с ним фланируем по будущей улице Довлатова! Его вдова мне так и шепнула на церемонии поименования отрезка улицы, где жил Сережа, в «Sergei Dovlatovway»: «Если был бы некий телепатический способ сообщить ему об этом отсюда туда». Я промолчал, а про себя усомнился, что покойника бы это обрадовало и он бы не счел это измывательством, потому как в этом доме он прожил далеко не лучшие свои годы, а может, еще более тяжкие, чем в доме № 23 на улице Рубинштейна в Ленинграде. Хотя, конечно, не мне, живому, говорить за мертвеца.
Я знал Довлатова близко – он тосковал по читателю и мечтал о славе, но вряд ли о такой, какая его настигла после смерти. Он растаскан на цитаты, его книги превращены в ширпортреб, хуже того – в китч, а сам он – чуть ли не гуру, что не столько удивило, сколько рассмешило бы его. Смакуются подробности его личной жизни, печатаются его газетные статьи, радиоскрипты и личные письма супротив воли покойника, он стал явлением масскультуры, а отсюда уже контрреакция на эту его несусветную славу: его прозу обзывают «плебейской» – «В сущности, он и победил как писатель плебеев», а то и круче – «трубадур отточенной банальности».
Само собой, следует сделать скидку на зависть – белую, черную, без разницы. Такая, с перехлестом, слава Довлатова кого угодно сведет с ума, особенно тех, кто его близко знал по Ленинграду и был невысокого мнения о его литературных достижениях. Когда его самозваного биографа спросили, знал ли он, с каким великим писателем был знаком в Питере, тот отшутился: «Нет, это он после смерти так обнаглел». Хорошая мина при плохой игре? И то сказать, среди ярых поклонников Довлатова нет ни одного более-менее значительного коллеги по перу – поэта ли, прозаика, да хоть драматурга на худой конец, и объяснить это фиолетовое к нему отношение одной завистью было бы упрощением. А коли я – сольно и в соавторстве с Клепиковой – своими статьями и книгами, да еще и двухчасовым фильмом «Мой сосед Сережа Довлатов» – приложил руку к этой его нестерпимой кой для кого славе, то мне не то чтобы ответ держать, но расставить все по местам – охота.
То, что Довлатов стал явлением масскультуры, нисколько его как писателя не умаляет. Не сравниваю, конечно, но Шекспир и Диккенс тоже были явлениями масскультуры. И обращение того же Шекспира к массовой аудитории и даже подыгрывание зрителю не снимало глубины и таинственности его великих пьес. У Довлатова своя глубина и своя тайна, несмотря на прозрачность, ясность, кларизм его литературного письма. Его идолизация происходит скорее на уровне анекдота, который лежит в сюжетной основе большинства его рассказов, это его излюбленный прием, но в лучших из них – таких, к примеру, как рассказ «Представление», Довлатов анекдотом не ограничивается, а выходит за его пределы и копает на глубине, как археолог. Или – его собственный образ из приведенного письма – идет на свой «третий этаж не с чердака, а с подвала». Подсознанку здесь подключать вовсе необязательно, а уж скорее другой психоаналитический термин: возводит анекдот на уровень архетипа. Далеко не всегда Довлатову это удается, есть у него провальные вещи, ущербные в замысле, типа халтурной повести «Иностранка». Зато есть шикарные книжки-повести – те же «Наши», где байки и анекдоты семейной хроники пропитаны щемящей сентиментальностью, либо «Филиал»: сочетание низкого – анекдоты эмигрантской жизни – с высоким – сказ о единственной, неразделенной, безответной фатальной любви.
Идолизация писателя – это уравниловка, когда его взлеты и падения читателю без разницы, он съест все без разбору, вот что более всего досадно – меркантильное, потребительское отношение к литературе. А Довлатов когда доходил до своего третьего этажа, а когда и не доходил, сам это знал и мучился, будучи в литературе максималистом и перфекционистом. Он-то как раз умел отличать поражение от победы. Его талант в том и заключался, что ему не хватало его таланта и он мечтал о большем:
«Бог дал мне именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят».
Не то чтобы Сережа все о себе знал, но знал многое и не обольщался на свой счет. Вот этот остро им ощущаемый дефицит таланта и сводил его с ума – одна из главных причин его грандиозных запоев. А коммуналка, в которой он жил на улице Рубинштейна и откуда эпистолярно теоретизировал, была в самом деле на третьем этаже. Он не был мастером на чистые выдумки, писал с натуры, хоть и домысливал реал. Его проза только притворялась документальной, здесь это называют mockumentary.
Псевдодокументалист Довлатов с третьего этажа.
Нью-Йорк