0
5601
Газета Кафедра Печатная версия

10.03.2021 20:30:00

Читатель – пациент автора

Высокий интеллигентный стиль Клиффорда Саймака и гипноз Валерия Тодоровского

Юрий Кувалдин

Об авторе: Юрий Александрович Кувалдин – писатель, издатель.

Тэги: тодоровский, хуциев, феллини, виктор розов, блок, сэлинджер, максимиллиан волошин, высоцкий, михаил козаков, виктория исакова, анук эме, вагнер, шнитке, яхве, кино


тодоровский, хуциев, феллини, виктор розов, блок, сэлинджер, максимиллиан волошин, высоцкий, михаил козаков, виктория исакова, анук эме, вагнер, шнитке, яхве, кино Философский прищур режиссера. Валерий Тодоровский. Фото агентства «Москва»

Начало конца проступает из-за бравады по поводу собственного величия, которую по-простому называют медными трубами, редко кому удаeтся пройти невредимо это сладкое испытание, потому что вскоре появляется новый вызов, сталкивающий безжалостно с высот исключительности в болото толпы, чтобы стал как все, о, это с достоинством, не падая на колени, мог пройти разве что Достоевский после публичной казни, но ему и падать было некуда, поскольку писатель не занимает чьего-либо места в штатном расписании государства, но глаза человека, взлетевшего из ниоткуда на вершину социальной лестницы и накрытого бравадой медных труб, наполняются жалким ужасом, и никто его не бросается спасать, ибо там они все плюют друг на друга с высокой колокольни, и ни единой души не сыщется, кто бы спас ему жизнь.

Когда впадаешь в состояние восторженного ошеломления под пронзительным взглядом психоаналитика Максима Суханова из философского по собственной идее полотна Валерия Тодоровского «Гипноз» (сценарий Любови Мульменко), где, кажется нет никакого движения, где абсолютно неважен сюжет, как можно медленнее, чтобы всем вдруг стало скучно, кроме… пластика письма, создающего гипнотическое поле, попав в которое ты окончательно вовлечeн в высшие сферы духа, вспоминая Канта, во всевластный сон, который развивается по своим художественным законам, отдаляющим от мнимостей жизни, ведущей во вторую бессмертную реальность к Мандельштаму, к Бергману, к Данте, к Алексею Герману (особенно «Трудно быть Богом»), к Андрею Платонову с его «Чевенгуром», к Андрею Тарковскому («Зеркало») и, конечно, к Федерико Феллини с «8 ½», с фильма которого, помню, в 1963 году на кинофестивале уходили, как уйдут с этого фильма Тодоровского потребители попсы, вот где водораздел, вот где отсечение ширпотреба, поскольку смотреть будут психически устойчивые ценители высокого киноискусства (производство Россия–Финляндия, оператор Жан-Ноэль Мустонен), а мнение временщиков, которых в «искусстве» привлекают только «бабки», исчезнет под постоянным вращением колеса вечности бесследно с лица земли, а от тебя каждый новый день требует новый текст, он без тебя скучает и постоянно желает быть продолженным, потому что текст живее тебя, ибо устремлен в будущее, которое для него не исчерпывается границами жизни якобы твоего организма, который он буквально гипнотизирует, погружая в сон искусства.

Пела где-то за глухой стеной песенку девушка, или мне почудилось, что кто-то поет, но вот я увидел на снежной тропинке тень от сосны, и сердце мое запело тем же голосом, что и девушка выводила за той самой стеной, что возвышалась над глубокой водой, лодку качая из края в край, крови горячей поток направляя в город, где ночь собирает в пучок огни, чтобы были похожи на птицу они, взмахивающую крыльями на высоких камнях, с горькой улыбкой подняв головку к небу.

По дорожке кладбища идет худой человек, почти мальчик, но ведет за ручку еще меньшего человека, наверно, тот, кто повыше отец того, кто пониже, вышагивающего ритмично, как будто слышит стук барабана, и нервные взмахи рук того и другого говорят о том, что они не прочь послужить «царю и отечеству», как служит кладбищенским сторожем за ними показавшийся старичок, удивленно проходящий мимо оградки, возле сидящей на скамеечке там девушки, взгляд которой горек, а зря, думает худой человек за старичка, не быть же печальной навек, ведь мальчик стучит в барабан.

Каждый день любой человек перелистывает картинки, не придавая им почти никакого значения, да и вовсе не замечая их, потому что смотрит то туда, то сюда, повсюду картинки, идущие одна за другой, то окно, то чайник, то лифт, то вагон метро, то веточка мимозы, а стрелка жизни кружится по кольцу без остановки, предлагая одни и те же с вариациями изображения, которые редко кто преображает в символы, полные невидимых значений, опуская якорь мысли в самую глубину, и надежда передать картинку знаками осуществляется, как бы говоря что интеллектуальная стойкость не поддается вторичности, коей является картинка по отношению к Слову=знаку (буква, цифра, все прочие символы).

Нужна могучая воля, чтобы всю жизнь отказываться от соблазнов мира и писать свою книгу уединенной мудрости, а для поддержания подобного подвига необходима подруга вроде Анны Григорьевны Сниткиной, не имевшей особых привлекательных внешних данных, но внутренне готовой понять становление гения безо всякой награды, пришедшей как бы из захолустий, выходцы из которых растворяются в безликости, но не служители Слова, честью которых является напряженность психических перевоплощений, незаурядные устремления, сопряженные с познаниями непознаваемого, которые не подменить приспособляемостью.

Стремление натурализовать идеальное свойственно индивиду, считающему, что он живет только один раз, и это пристрастие присваивать мир себе есть первичный и главный фактор рождения агрессии, своеобразной формы существования как бы в конце времен, когда вся предшествующая история была лишь подготовкой к появлению и вечной жизни этого индивида, и система ценностей которого исходит только от него, ибо другого механизма жизни он допустить не может, расценивая все прочее как нулевое состояние вещества, степень значения которого дальше этого нуля не идет, но неумолимое время и этого уникума считает своей добычей, для примера деформации другим уникумам в конкретизации конечного существования каждого из себя смотрящего с целью производства нового индивида, коим нет числа в колесе бесконечности.

Голову птица прячет под крыло медленно в такт скрипке и фортепиано, когда меркнет здравый рассудок засыпающих непонимателей воздуха высокого искусства на фильме про птицу с одним подбитым крылом великого «Большого», где прелестная девушка ловит нити тончайшего света, и бледность и красота ее лица с бесприютным сердцем доводят до восхитительных слез, и бабочки райского сада выделывают пируэты, чьи движенья бриллиантом чистейшей воды поблескивают на холсте, оттененные синей эмалью фарфоровых танцовщиц Дега, и хрупкая седовласая дама перед зеркалом красит губы алым, вспоминая сережки уснувших прохожих, есть невиданное воплощенье ума в молчаливой гармонии, затаенности и безукоризненной изобразительности, возносящей Валерия Тодоровского прочь от говорливой толпы.

На фоне финала всегда присутствуют начала, потому что ничто никогда не останавливается, и всюду звучат, пусть сбивчиво, голоса новорожденных, и неорганично стонут финиширующие о жажде бессмертия только для своего тела, но увы, общий настрой до сути ясен, тела взаимозаменяемы сквозь сумрачную неоднократно предъявляемую в заявке несменяемости и незаменяемости, установка на конечность экземпляра и бесконечные резервы появления все новых и новых устройств под названием «люди» – совершеннейших биокомпьютеров для разумной жизни, не подвергается сомнению, а сомневающихся успешно учит история.

Валерий Тодоровский вуаль прошлого сдувает крыльями поэзии. Здесь скрылись в сумерках рельефы Евгения Цыганова и Александра Яценко. Я вас люблю. Выстрел Евгения Волоцкого. Любовь к Господу – это любовь моно. Яхве к Яхве. Херистеоса (Христа) к Херистеосу (Христу). Из дальнего правого угла кадра в левый ближний падает приглушенный конус света. Оператор знает тайну Джона Констебля. Стук шагов по ночному переулку. Глаза. Крупно. Губы. Крупно. Ты мне нужна как бабочка в коллекции Набокова. «Кубанские казаки» плавно перетекают в «Десять дней, которые потрясли мир». Любимов как ученик Пырьева. Москва–Одесса. К «Весне на Заречной улице». С миром державным я был лишь ребячески связан. Хуциев как альтер эго Феллини. Я к вам травою прорасту. Кадры, в которых веет советской подлинностью и западным откровением. Михаил Ефремов на вершине славы. Азиатская туманность и европейское яйцо зарождений вполне равноправны для Тодоровского. Курю в ночной беседке. Вокруг все бегают, ища кого-то. Та, которую искали, садится рядом со мною. Нашел! – кричу. Василий Мищенко всех «посодит»! Солнечная вселенная для него существует только в «волчке» надзирателя. Кадры «Оттепели» переходят в брызги шампанского, усатого выносят из мавзолея, наступает молчание, носящее характер какой-то пещерной подлинности, как красный карандаш уполномоченного Главлита.

Давеча возник совершенно случайно разговор о Саймаке. И я сразу сказал, что, не помня точно названия и героев его вещей, я вспоминаю высокий интеллигентный стиль, характерный для нашей классической литературы. Высокая литература прочно отделилась от массового чтива (попсы) и вышла на новый круг возвышения, благодаря влиянию европейской, западной литературы. Достаточно открыть какое-нибудь произведение Клиффорда Саймака, чтобы убедиться, что его фраза художественна и интеллектуальна. Ну, например: «Своим убористым четким почерком он исписал много страниц, перечислив мебель, картины, фарфор, столовое серебро и прочие предметы обстановки – все движимое имущество, накопленное…» и т.д. Имя большого писателя всегда вызывает возвышенные чувства, как в музыке – имена Рихарда Вагнера, или Альфреда Шнитке, или Софьи Губайдулиной, или Владимира Мартынова …

Ну кто знал Викторию Исакову, актрису театра Пушкина, из которого в свое время был изгнан на заре карьеры Владимир Высоцкий, до фильма Валерия Тодоровского «Оттепель»?! Только те люди, которые бывали в этом театре. Если Михаил Козаков говорил, что театр – это рисунки на песке, то я иду дальше, говоря, что театр – это круги на воде. Только для тех, кто живет здесь и сейчас. Хороший актер должен думать о сохранении своей души в вечности. Конечно, не так прочно и бессмертно, как писатели, но все же. Кино – вторично по отношению к литературе, но и оно, сделанное выдающимися художниками, переживает свой век. Фильм 1963 года свежее всех вместе взятых современных фильмов – «8 ½» Федерико Феллини. Это я подвел к тому, что Виктория Исакова в «Оттепели» стала для меня тем же, чем Анук Эме в «Восемь с половиной».

Пусть каждый день является как новость, на чистые листы бросая луч, чтобы писалась собственная повесть, едва мелькнув из-за сомнений туч, как робкое величье из воды, несмело превращает сердца пламень в ритмичные цветущие сады, в которых к небу тянемся мы сами, рожденье заменяя на утраты под бременем непознанной вины, где нет нам ни причала, ни возврата из жизни, превращающейся в сны.

При власти тьмы каждый человек уповает на собственные успокоительные внушения, что он ничего не боится, а чего ему бояться, ведь никакого чувства вины за собой он не испытывает, но понизу тела пробегает дрожь, а лоб начинает потрескивать, словно голову опоясал жгут, да и его сию минуту кто-то возьмет в охапку, и ни под чьей защитой он не окажется, даже не помыслит вступить в схватку со своей психикой, ощущающей лишь тяжесть собственного бессилия перед мраком.

Какой-то по-детски счастливой удачей Валерия Тодоровского в «Оттепели» является образ молодого режиссера Егора Мячина в колоритном, нестандартном, даже диссонансном по отношению к другим актерским работам (не умаляя, впрочем, их) исполнении Александра Яценко. Он не знает, как сесть, как встать, как говорить, как улыбаться. Полевой цветок, сама непосредственность. Одно плечо его идет влево, другое назад, выдергивая руку в полудвижении, нога занесена для шага, но не шагает, а зависает в тот момент, когда на губах едва проступает улыбка полнейшего непонимания. Я ошибся номером. Как попал сюда я, боже мой! Извините. Белую лошадь на задний план. Глубина кадра. Александр Яценко перпендикулярен стандартному актерскому миру. Он ничего не играет, потому что забыл, как это делается и как его учили. Это как у Блока: «Словно что-то недосказано,/ Что всегда звучит, всегда.../ Нить какая-то развязана,/ Сочетавшая года». Яркая личность всегда идет поперек устоявшихся правил. Дайте красный чемоданчик, как «Черный квадрат» Малевича! Александр Яценко ставит жирную точку на избитых актерских приемах. Он увидел мир глазами ребенка. Словно это Холден Колфилд из «Над пропастью во ржи». Александр Яценко находится в промежуточном состоянии между жизнью и искусством. Запечатление себя в Слове, а изображение (и всё на свете) передается Словом (знаком, символом, цифрой), есть обеспечение своей душе бессмертия. Недаром блистательный Михаил Козаков назвал театр рисунками на песке. Ошибались старые мхатовцы, не разрешая молодым актерам сниматься. А Леонид Харитонов в картине 1956 года Виктора Эйсымонта по сценарию Виктора Розова «В добрый час!» и ныне (и всегда!) светится новизной. Осип Мандельштам так метафорично определяет суть творчества: «Только детские книги читать,/ Только детские думы лелеять./ Все большое далеко развеять,/ Из глубокой печали восстать». То, что не сохраняется в Слове, то бесследно исчезает. И это начинает понимать чрезвычайно до краев чаши души неподражаемый Александр Яценко.

Вам не нравится свет тихого утра? Промолчите. Вы не можете терпеть по-детски звонкие голоса? Промолчите. Вам не по нраву солнечные блики на голубом стекле? Промолчите. Вам стал ненавистен широкий мир? Промолчите. Вам не по себе от взглядов на вас украдкой? Промолчите. Вы не перевариваете старушечьи пересуды? Промолчите. Вам опротивели старики, скачущие мальчишками? Промолчите. Плохое вы видите даже издалека? Промолчите. Вы замечаете, что от вас хотят избавиться поскорее? Промолчите. Вас уличили в том, что вы равнодушны к прозрачной, прекрасной весне? Промолчите. Ваше молчание, как признак ума, будет чудесно до истинного волненья!

Очередь была необычна, поскольку состояла только из седобородых стариков, и сколько я ни пытался разглядеть хоть одну женщину в длинной веренице, уходящей за угол, но ни одной не находил, и ничуть не огорчался от этой картины, висевшей по центру стены, как раз справа от стола, и время от времени за разговором, впустую убивавшим время, поглядывал на цепочку очереди, отмечая уверенность рисунка, беглый взгляд стариков, навсегда поставленных в очередь.

Сказано было давно, что тиранов делают рабы, а не рабов тираны. Хотя взлетев на вершину пирамиды власти, тираны и из свободных людей хотят сделать рабов. Эта универсальная формула действует безотказно. Но только в империях. Империи собираются по досочке. Сначала одну присоединили, затем другую, восьмую, восемьдесят девятую. Бочку держат обручи.

Максимилиан Волошин в гениальной поэме «Россия» писал об этом: «Россию прет и вширь, и ввысь – безмерно./ Ее сознание уходит в рост,/ На мускулы, на поддержанье массы,/ На крепкий тяж подпружных обручей...» Как только разрубают обручи, сдерживающие бочку империи, так она разлетается по досочке в разные стороны. Следовательно, там, где обручи власти, там империя, там же, где нет обручей, – там Швейцария или, лучше, Лихтенштейн.

Читатель – пациент автора в рамках захватившего его произведения, импульсы которого пронизывают пациента до такой степени и с такой силой, что он сам становится автором, хотя не в состоянии понять и принять то, что он лишь служит промежуточным звеном между словом и телом, никаких при этом травматических переживаний не испытывая, в том-то и сила парадоксальной ситуации, когда слово становится реальнее жизни, потому что – пишу с большой буквы – Слово есть первичное и единственное условие жизни, только Слово является источником и полнотой личности, включая прочие фрагменты, но тоже выраженные Cловом, которое почему-то называют цифрой, но не цифра правит миром, а Слово, в которое входят все знаки, то самое Слово, которое есть Бог. Так что мы живем не в «цифровую» эпоху, а в бесконечности под названием «Бог».

Несмотря на день, занавески в комнате задернуты, горят красные свечи, полки книг высятся до потолка. Создана атмосфера. В писательстве главное создать атмосферу вхождения в новый текст. Полнейшая тишина. Все средства связи отключены. Вахтер никого не пустит в подъезд. Для настройки открываешь «Заповедник гоблинов» Клиффорда Саймака: «Он не понимал, почему эти ландшафты репейником вцепились в его сознание. И еще он не понимал, откуда художник мог узнать, как мерцают призрачные обитатели хрустальной планеты. Это не было случайным совпадением; человек не способен вообразить подобное из ничего. Рассудок говорил ему, что Ламберт должен был что-то знать об этих людях-призраках. И тот же рассудок говорил, что это невозможно...» Я начал эту запись со слова «давеча». Мне очень нравится слово «давеча». Федор Достоевский его просто обожал. Но в словаре Владимира Даля слова «давеча» нет. Одного из самых русских слов нет в словаре Даля.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Эфиопскими тропами

Эфиопскими тропами

Мария Уварова

10-й Гумилевский вечер «Гибель Серебряного века» в ЦДЛ

0
1111
Алексей Федорченко провел на ММКФ сеанс психотерапии

Алексей Федорченко провел на ММКФ сеанс психотерапии

Наталия Григорьева

"Последняя "Милая Болгария" претендует на главный приз фестиваля

0
3849
От "Вертинского" до "Дурова" и от эротического до психоделического

От "Вертинского" до "Дурова" и от эротического до психоделического

Вера Цветкова

Гендиректор "МТС Медиа" Игорь Мишин: "Новый онлайн-кинотеатр станет проводником в мир историй, которые имеют значение для всех нас"

0
2212
Уходя в ночную мглу…

Уходя в ночную мглу…

Максим Лаврентьев

XXX ода Горация в зеркале русской предсмертной лирики

0
3890

Другие новости

Загрузка...