0
1936

28.02.2024 20:30:00

Душа родилась от огня

Особенно долго жить не получилось. Но высказаться полноценно и полновесно он успел

Тэги: поэзия, память, лирика


поэзия, память, лирика Ах, московский январь!.. Фото Евгения Лесина

Cтранное движение души рождает стихи, соединенные с бездной былого, но так причудливо, что настоящее будто раскрывается дополнительным своеобразием. Словно поэт Александр Щуплов не написал, а услышал и, услышав, претворил в поэтическое слово – плотное и старинное, с густейшим замесом необычных словес, с могущественной языковой властью, словно и самому поэту непонятной:

Мещанин Семен Иванович

Солнышков... Все было

тихо в твоей судьбе. Не

вывихивал ты перстов в драчах

с быковой пастушней в сенных

покосах, не выдирал

пчел по ночам, не выхватывал

из графских ушей сереб-

ряные серьги, не брал в постель

к себе разбойничью

женку Аксютку, не носил

доспешков и кафтанов

на лисьих душках и беличьих

черевах, не воровал табакерок…

Льется и льется необычное повествование, мерцают муарово виртуозные рифмы на перенос, и цитировать трудно, ибо все организуется длинными, по-хорошему избыточно длинными строчками, и увлекает повествование о прошлом персонаже, и – словно и фильм снимается – странный и манящий.

Собственное определение души, оно исполнено Щупловым так, что строчки богато вибрируют на онтологическом ветру бытия:

Душа родилась от огня.

Огонь – от безумства и воли.

Своеобразная поэтическая алхимия разворачивается дальше захлёбом – жизни и неистовства, красоты и необычности:

Целуйте, целуйте меня,

покамест не сделался полем.

Пока перелесок, что рдян,

не кровью моею напитан.

Покамест не я лошадям

целую под снегом копыта.

Словно объективная реальность смещается на тонкий градус поэтова видения, но этот градус и организует словесное очарование. Много необычного происходит в стихах Щуплова:

Облака глядят в глаза,

и дожди проморосили.

Это летняя гроза

по России, по России.

Я бегу под снежный стог,

капли встречные глотаю

и березовый листок

в теплый катышек катаю.

О, прелесть заглянувших в глаза облаков! О, великолепие жизненного восторга, пестрого вороха ощущений, словно замирающего в груди, в ритмах сердцах! Остающегося в янтаре памяти великолепием сплетения разных волокон. Потом строчки удлиняются, разгоняются, и сквозные чувства, пробивающие их, вспыхивают интересными сравнениями:

Ах, московский январь!

Молодая и свежая силища!

Что сейчас я увижу? Лошадку?

Фонарь без огня?

Или галка вспорхнет, как герой

Николая Васильича –

в голубом сюртуке с рукавами

чернее угля?

Мимолетность жизни будет сопровождаться промельком удивления, криком, застревающим между жизнью и смертью, пока последняя пройдется острыми зубами по стежку:

Жизнь моя! Куда ты?

Уж не каюсь,

что была, пропела

и прошла.

Я плечами с милыми

смыкаюсь – и не видно

между нами шва.

Крепко сшито. Намертво.

С прикусом.

Смерть прошла зубами

по стежку.

Средь голов отсмоленных

и русых

еле различить мою башку.

Спутается все, хорошо, хоть и страшно мелькает сложный калейдоскоп. Щуплов любил плотность мира, его вещность и вескость, любил и длинную строку, позволяющую наиболее насыщенно передавать эту плотность:

Отъезжающий поезд – кишочки наружу и пар, словно лезут молоки.

У задраенных стекол – подряды дождей, перепивших за здравие ночи.

И в окошке – речной ревизор. Он целует толстуху, чьи сладкие щеки

с невменяемой, нежной, воинственной впадинкой – для одинокого плача.

Переданное – ощущается, в кадр стихотворения можно войти, как в своеобразную дверь. Туго и полно, как гроздь, характеризуется любовь, альфа человеческих чувств. Звенят лирические стремена, расходятся кругами по воде жизни ассоциации, и вершится невероятная поэтическая мистерия:

Люблю тебя, но в счастье нету

прока,

Оно неуловимо, как туман.

Ты горизонт – ни близко,

ни далёко,

Ты листопад – ни правда,

ни обман.

Мне не привить лопух к твоим

оливам,

Не приторочить смех твой

к стременам,

Не звать тебя по всем твоим

счастливым,

По всем неисчислимым именам.

Особенно долго жить у Щуплова не получилось. Но высказаться полноценно и полновесно он успел.

* * *

Ухнет интродукция, покатится поэма – без героя и всего, зато – с огнем и перцем, с необычайной энергией, с собачьим сердцем. Поэма, презрительно кинутая в лицо социума – и одновременно исследующая его, поэма предельной усталости и необычного взлета:

У меня поутру зазвонил

телефон.

В телефоне сидел коренной

баритон:

– Слышь!

Хочешь в редакцию «Лыжное

трение»?

– «Лишнее зрение»? – «Ложное

рвение»!

– «Лысое тление»? – «Лешее

пение»!..

Место в отделе «Крепление

лыж».

Солнце катилось к весеннему месяцу. Не продыхалось от новых побед. Денег хватало на то, чтоб повеситься или единый купить – в туалет. Шлюхи слетались к проспекту Калинина. Фэйсики ныли, как псы на балу.

Сложносущностно скрученная, внешне простая поэма Щуплова, так и называющаяся – «Поэма». От редакций усталость, от стихов усталость, ото всего, а надо жить, а долго не получится, но огни все равно загораются в недрах стихов.

История развала, история перестройки будет показана с точностью, сочностью и каким-то раблезианским комизмом:

Перестройка у нас началась

с того,

Что обругали в статье

кое-кого,

и статья не понравилась

кое-кому,

о чем было сообщено редактору

по телефону на дому.

Потом за Василием

Блаженным сел самолет,

а академик Сахаров –

наоборот.

«Чевенгур» появился в продаже,

а кофе исчез.

Но морковка все еще

выглядывала из щец,

сохранив верноподданный вид

и медальную гладь

(правда, серпа с молотом

на ней не было видать).

Смерть проглядывала сквозь поэзию Щуплова часто, будто четко предъявляя свои права, и вместе – сжимая жизнь поэта, заставляя делать стих более и более упруго, емко. Звучало грустно:

Лицейской лавочки чугунная

соломка

водопроводное тепло

не отдает.

И жизнь кончается небольно

и неломко,

и неизвестно уж, о чем она

поет.

Сверкало трагично:

Ты целуешь меня, словно мы не увидимся больше – ни завтра, ни после,

никогда не увидимся больше – и быть поцелую последним.

И живут в поцелуе твоем – журавлята над Овручем, эхо, осенние плесы,

и когда-нибудь он, в самом деле, наверное, будет последним.

А покамест я глажу твой свитер. По свитеру скачут олени,

начиная свой бег все от сердца – и дальше, и дальше,

молодые олени, олени с рогами, как крылья, все дальше от сердца,

и поэтому твой поцелуй, в самом деле, когда-нибудь будет последним.

Олени пробегут красиво, не отрываясь от свитерной вязки. Последний поцелуй не будет осознан таковым, так же как не узнает поэт, какое из его стихотворений окажется последним.

Страшные больничные розы прорастают в поэзию:

Я – рыжий фельдъегерь

инфарктного рая.

Мне музыку пишет сверчок

на трубе.

Пусти меня, Боже, пройтись

до сарая.

Там – плащ и штиблеты.

Там – почта к тебе.

Вера поэта может быть непроизвольной. Поскольку он и сам не представляет, откуда берутся стихи. Но есть же они, есть. Над нами, отражается в нас эта музыка, и до сарая, может быть, еще удастся пройтись, и бабочку нового стихотворения поймать сачком момента. И стих Щуплова – своеобразно узнающийся без подписи, продолжает излучать своеобычную энергию в мир оставшихся.


Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи.

Вам необходимо Войти или Зарегистрироваться

комментарии(0)


Вы можете оставить комментарии.


Комментарии отключены - материал старше 3 дней

Читайте также


Какое дело поэту до добродетели

Какое дело поэту до добродетели

Владимир Соловьев

К 125-летию Владимира Набокова

0
3006
Нет ни тела, ни тени

Нет ни тела, ни тени

Два посвящения автору «Машеньки» и «Защиты Лужина»

0
1124
Сегодня стихи живут как приложение к чему-то

Сегодня стихи живут как приложение к чему-то

Борис Колымагин

Тема пустоты в совершенно разных ее проявлениях стала одной из главных в современной литературе

0
1453
В пророки я не рвусь

В пророки я не рвусь

Людмила Саницкая

К 90-летию поэта и пародиста Зиновия Вальшонка

0
1072

Другие новости