0
1690
Газета Прямая речь Интернет-версия

15.09.2001 00:00:00

"Я родился при царе и девять лет жизни прожил в нормальных условиях"

Тэги: липкин, поэт, царь


- Семен Израилевич, вы прожили долгую жизнь, и много всего происходило на ваших глазах. Какие события вы бы отметили?

- События раннего детства. Я родился при царе. Большевики к нам в родной город Одессу пришли поздно, в 1920 году, так что девять лет я прожил в нормальных условиях. И первое впечатление детства - это Февральская революция, именно Февральская, а не Октябрьская. Вообще Октябрьской революции у нас как таковой и не было, а было просто вступление большевиков в город в 1920 году. А во время Февральской мне, шестилетнему, запомнилось, что незнакомые люди целовались друг с другом на улицах, радуясь (как потом стало ясно) свержению самодержавия.

Сильные впечатления - мои встречи с писателями старшего поколения. Подростком я познакомился с Багрицким. Потом с Бабелем, Волошиным, Мандельштамом, Андреем Белым. И эти события до сих пор помню во многих деталях. И, наконец, война. Я на пятый день был мобилизован и (правда, с некоторыми послаблениями как литератор) принимал участие в Отечественной войне. Так случилось, что в 1942 году попал в окружение, мы пробыли в окружении целый месяц. Для меня, вследствие некоторых особенностей моей биографии, попасть к немцам было бы особенно тяжко. И сейчас мне часто снятся стычки с немцами, те или иные места, куда мы попадали, когда пытались выйти к своим.

- А время репрессий как-то отразилось на вашей жизни и жизни ваших близких?

- На жизни моих близких не отразилось, если не говорить о внутренних переживаниях. Репрессии начались, в сущности, с самого начала советской власти, а в 1937 году лишь ужесточились. Репрессиям подвергся мой друг Василий Гроссман за свой роман "Жизнь и судьба". Он раньше ушел из жизни, умер в 59 лет вследствие преследований. И я горжусь тем, что спрятал этот роман и сумел с помощью Войновича передать рукопись за границу, где он был напечатан и стал известен всем.

У меня была одна из копий рукописи этого романа, которую я хранил в одном нелитературном доме. В то время уже начинали преследовать Войновича, с которым мы были соседями, за публикации за границей. Я ему рассказал о том, что храню этот роман, и попросил помощи. Он согласился. Рукопись надо было сфотографировать, чтобы вывезти потом фотопленку. Для предосторожности в тот дом, где можно было это сделать, я отправил свою жену Инну Лиснянскую. Она очень испугалась, когда в подъезде за ней начали следовать двое мужчин в штатском. Все, правда, обошлось, но фотографии тогда вышли плохие. Потом фотографировали еще раз и участвовали в этом уже Андрей Сахаров и Елена Боннэр. Роман долго не печатали, потому что он был очень большой - 40 печатных листов, это тысяча страниц. Но нашелся некий издатель Дмитриевич, серб по происхождению. Он и напечатал роман тиражом в 2 тысячи экземпляров. Еще через несколько лет книгу перевели на французский, и роман стал бестселлером во Франции.

У нас были тяжелые годы, когда мы с Инной Лиснянской во время истории с альманахом "Метрополь" были вынуждены выйти из Союза писателей. Мы сделали это в знак протеста против исключения из союза двух ныне весьма известных писателей Виктора Ерофеева и Евгения Попова. И тогда получили запрет на профессию.

Как ни странно, однако именно в этот период мы почувствовали огромный прилив творческого вдохновения, и очень много было написано в то время. И для нас было счастьем, что хоть и не в России - во Франции, Соединенных Штатах - вышли наши поэтические книги на русском языке. Такому прорыву есть простое объяснение и более сложное. Я всегда много времени уделял переводам, которые, надо сказать, очень любил и благодаря именно переводам восточной классики, народных эпосов довольно близко познакомился с мусульманской и буддистской культурами. Хотя многие считали, и в том числе руководитель издательства "Ардис", что я потратил на это слишком много времени.

Словом, нас тогда не посадили, слава Богу, но было тяжело.

- Семен Израилевич, в литературных кругах ваше имя овеяно некой легендой - вы были безупречным человеком с точки зрения гражданской позиции.

- Безупречным человеком я бы не мог себя назвать. Все мы грешные. Но я старался быть честным. Я никогда не подписывал никаких подметных писем, но не могу сказать, что я активно боролся с режимом.

- Вы сказали, что не участвовали в неких акциях. Можно понимать это так, что в какой-то момент позиция ничегонеделания тоже является активным действием?

- Да, наверное. Мой друг Вениамин Александрович Каверин рассказывал, что когда его позвали на собрание, которое должно было исключить из Союза писателей Пастернака, он "смело затаился". Вот и я тоже. Что я сделал? Я рано утром ушел из дому - если будут звонить, то меня нет. Пришел же поздно вечером. Конечно, это мелочь. Кроме того, встречая близких Пастернаку людей, я всегда просил передавать ему привет. Нормально. Я себя не вел храбро. Я вел себя нормально. Это все пустяки по сравнению с тем, что пережили другие люди, но было трудно.

- Семен Израилевич, говорят, вы были у Волошина в Крыму?

- Был в Коктебеле в 1930 году, незадолго до его смерти. Я приехал вместе с моим старшим другом Георгием Шенгели, замечательным поэтом, который дружил с Волошиным. Он меня и привез на его дачу в Коктебель, а я еще был студентом. У Волошина гостил тогда Алексей Толстой, они вообще были на "ты" и дружили. Вересаев, живший рядом, часто приходил.

Из Феодосии мы приехали на тарантасе - еще не было машин. И приехали очень рано, часов в 6-7 утра. Георгий Аркадиевич мне предложил пойти искупаться в море, пока нас устроят, и указал место, где плавают мужчины. Я пришел и увидел, что спиной ко мне стоит крупная голая женщина. Решив, что не понял и попал не туда, пошел на другую сторону пляжа. Там плескались две молоденькие девушки. Я вернулся обратно. И оказалось, что стоявшая спиной полная женщина - это Алексей Николаевич Толстой. Повернувшись, он бросил: "Холодно в море, но бодрит, мерзавец".

Почти каждый вечер в кабинете Волошина собирались люди и беседовали в основном о литературе. Мне было всего 19 лет и, признаюсь, не каждый раз меня приглашали на эти вечеринки. Но пару раз я все-таки на них бывал. Во время одной из встреч обсуждали рассказ Алексея Толстого, который он читал накануне. И я застал беседу на эту тему. Какой именно рассказ, я до сих пор не знаю, но помню хорошо, как Волошин сказал тогда Толстому: "Алеша, каким бы ты был замечательным писателем, если бы был пообразованней".

На этих вечерах гости, собиравшиеся у Волошина, обязательно читали стихи или прозу. Как-то попросили прочесть и меня. Шенгели похвалил мои сочинения, он вообще очень хорошо ко мне относился. А Максимилиан Александрович пригласил с ним прогуляться. Мы пошли к тому месту, где теперь могила Волошина, - нужно было пройти вдоль моря и подняться в гору. Общий смысл сказанного им был такой, что у меня есть удачные выражения, метафоры, но поэта пока нет. Он изложил тогда несколько интересных формул, но я их забыл. Он считал, что поэта делает Бог. А самое важное в поэте - это его внутреннее чувство мира. Техника же приходит позже.

Сам же Волошин читал очень странно - то у него был низкий голос, то очень высокий, почти женский. И вообще он производил очень сильное впечатление.

- Как вам понравился его легендарный дом?

- Я заметил на дереве в саду почтовый ящик. Мне объяснили, что все, кто имеет деньги, туда вкладывали кто сколько мог, чтобы помочь Волошину. Я тоже опустил туда деньги, но немного, ведь я был студентом, и особых средств не имел. Больше, чем все остальные вместе взятые, давал Алексей Толстой - и в ящик, и в руки хозяину.

- Еще в Одессе вы познакомились и подружились с Багрицким...

- Знакомство с ним случилось в 1925 году. Мне было 15 лет, я учился в художественной профшколе и посещал там литкружок. Стихи хвалили мои товарищи, такие же мальчики и девочки, как я, и я решил отправиться в редакцию "Одесских известий" их показать. Пришел и у первого человека, которого встретил, спросил, где редактор. Человек поинтересовался, зачем он мне. И я объяснил, что хочу предложить стихи в газету. На что он заметил, что много лет еще пройдет, когда главный редактор станет принимать меня по этому поводу, и отправил к специальному консультанту по стихам. Я оказался в темной комнате, где увидел на столе как бы спящего человека, и обратился к нему: "Товарищ, я принес стихи и хочу, чтобы их напечатали в газете". "Давид Бродский этим не занимается, а Давида Бродского знает вся Одесса", - ответил мне, как оказалось потом, этот самый Давид Бродский. Но он пообещал, что сейчас придет именно тот, кто и занимается чтением стихов всех авторов, желающих славы.

И действительно, вскоре в комнату вошел высокий человек с ранней сединой. Ему было лет тридцать, но уже сказывалась астма: он тяжело дышал. И одет был очень бедно. Он спросил, кого из поэтов я знаю. А я уже был знаком с русской классической поэзией, читал Ломоносова, Державина, Пушкина, Лермонтова. "Это все старые поэты, - сказал он. - А кого вы знаете из современных?" - "Демьяна Бедного и Эдуарда Багрицкого". Он спросил: "А кто лучше?" - "Эдуард Багрицкий. Демьян Бедный пишет, как в газете, но в рифму. А Багрицкий про море пишет хорошо". Он поинтересовался, уверен ли я, что Багрицкий неплохой поэт. Я подтвердил. "Так вот, Эдуард Багрицкий буду я. Ну, дайте, что вы там написали". Я ему передал тетрадочку с переписанными в нее стихами. Помню еще, что на ней был портрет Троцкого и надпись такая, видимо, из его речей: "Грызите молодыми зубами гранит науки". Вот я ему ее и подал. Он посмотрел и вдруг устремил на меня такой острый взгляд и говорит: "А вот это вы украли у Гумилева". Я ответил, что поэта Могилева не знаю. А у меня такие нескладные строчки были:

Лишь движеньем мы жизнь постигаем
И преображаемся в нем.

Тогда он мне прочел Гумилева:

Ах, в одном божественном движеньи
Косным нам дано преображенье.

Я ему сказал, что поэта Гумилева никогда не читал, и он рассердился: "Ну, а Блока вы знаете?" - "Читал "Двенадцать" - частушки какие-то. Мне понравилось одно место - "У тебя на шее, Катя, та царапина свежа". Тогда он спросил, сколько мне лет? И, узнав, что 15, заметил: "Да, в это время интересуются, какие у девушек шеи". А потом добавил: "Помни, что в газетах печатают плохие стихи, у тебя их много, так вот одно мы напечатаем".

Затем Багрицкий пригласил меня к себе, пообещав показать стихи, которых я не знаю. Он жил на Дальницкой улице, это окраина Одессы, конец знаменитой Молдаванки, и надо было туда добираться на трамвае.

Из портьеры мне сшили курточку и повязали на шею бант. Мама дала 20 копеек на трамвай. Тогда трамвай стоил очень дорого, и за 20 копеек можно было пообедать в столовой. Я вспомнил, что Багрицкий говорил: "Фраера ездят на трамвае, я хожу пешком", и, как он, тоже пошел пешком. Добравшись, увидел какую-то мазанку. Открыл дверь, комната была без окон и очень темная. Ночью, видимо, шел дождик, и поставили корыто, в которое я чуть не угодил. Вот в такой бедности он жил. Багрицкий, увидев меня, сказал: "Снимите с себя бант, а то вы похожи на артиста без ангажемента", а потом стал читать Блока, Белого, Брюсова, Бальмонта, того же Гумилева. Он рассказал, что очень любил Гумилева: "Но мне теперь душно его читать, я тебе дарю его книги, потому что хочу с ним расстаться". Я прочел и просто сошел на нем с ума. Все, что я потом сочинял, было под Гумилева.

Мы подружились, и как-то он зашел ко мне в школу, предложил пойти на море и отпросил у директора. Был май, и в Одессе еще не купались. Я разделся, а он снял только рубашку, и открылось белое и нездоровое его тело. Я залез в воду и, расшалившись, стал бить на него волну и зазывать в море. Оказалось, что певец моря не умеет плавать. Он рассказал, что пишет стихи об украинском крестьянине силлабическим стихом, как Шевченко. Считается, что это очень трудно сделать по-русски, даже Сологуб не справился, когда переводил Шевченко. Багрицкий предложил мне послушать отрывок из знаменитой поэмы "Дума про Опанаса", в котором шла речь о забеременевшей крестьянке. Фрагмент этот потом не вошел в поэму, но Багрицкий вставил его в либретто, которое написал по мотивам поэмы.

В Одессе тогда мало кто его знал, и жилось ему материально очень плохо. Потом Багрицкий рассказывал, что как-то к нему пришел Катаев и сказал: "Я купил тебе билет до Москвы". И он поехал. Единственное, что взял из Одессы, это клетку со щеглом. Он уехал и стал знаменит.

Прошло два года, и он снова приехал в Одессу, но это был уже настоящий поэт - в кожаной куртке, кожаной фуражке и крагах - за славой приехал на родину. в Доме писателей прошел его вечер, который имел успех, и потом мы гуляли, а я рассказал, что собрался ехать в Москву учиться, потому что местный университет закрыли и вместо него организовали Институт народного хозяйства, где преподавали на украинском языке. Я украинский люблю и теперь могу размовлять украинскою мовою, но учиться по-украински я не хотел. "Правильно, - сказал он, - в Одессе вы пропадете. У вас есть способности: есть слух, не очень точный глаз. Может быть, из вас выйдет поэт. Я не думаю, что большой, но поэт выйдет. Я на этом собаку съел".

В Москве Багрицкий снимал пол-избы в Кунцеве (тогда это была деревня), и я по его приглашению приехал. В его доме я увидел аквариумы - он разводил рыбок. А подселил он меня к тому же Давиду Бродскому - вдвоем снимать квартиру было дешевле. И Эдуарда Георгиевича теперь я видел почти каждый день, к нему вообще приходило много гостей.

- Кого вы помните из особо близких ему людей?

- Багрицкий высоко ценил Нарбута; тогда они были женаты на сестрах. Нарбут - из украинской дворянской семьи, вступил в Компартию, стал сотрудником ЦК. Предполагаю, что и издали Багрицкого с помощью Нарбута. В свое время, как и у многих партийных лидеров, у него начались неприятности - появились публикации, что когда-то он, попав в плен к добровольцам, выдал коммунистов. Его исключили из партии, но не арестовали, а сделали это позже. Он погиб по пути на Колыму: утонул, когда плыл на лодке. Приходили часто к Багрицкому Светлов и Бабель.

- В каком году вы познакомились с Бабелем?

- В 30-м или 31-м в Москве. Он был знаменитый, при этом общительный, веселый, очень-очень умный и сильно любил Багрицкого, что было видно. Они были близки. Часто говорили о политике (но не в моем присутствии), о том, что происходит в стране. Багрицкий, правда, потом не сдерживался и пересказывал мне. Тогда очень все ополчились на роман Замятина "Мы". И Бабель, и Багрицкий считали его большим писателем и негодовали по поводу вакханалии, которая развернулась в прессе против Замятина, в результате чего Замятин вынужден был уехать за границу. И Троцкого тогда тоже выслали из Москвы.

В Москве я несколько раз бывал у Бабеля, но помню, как в Одессе встретил его на привокзальной площади. Развеселившись, он пошутил: "Когда я приезжаю в Одессу, я освобождаюсь от уз грамматики. Я подхожу к любому киоску и говорю: "Дайте мне стакан вода". Он подарил мне книжечку со своей пьесой "Мария" и драгоценной надписью для меня. Позже Бабель получил дачу в Переделкине и начал обустраиваться, но его арестовали.

Вообще некоторые встречи были весьма необычны, например, с четой Ежовых. Жена Ежова была одесситка и участвовала в литературной жизни Одессы еще в те времена, когда там был Багрицкий. И именно он как-то взял меня к Ежову уже в Москве. Оказалось, что Ежов очень небольшого, как я, роста. Багрицкий читал свои стихи с большим подъемом. Ежов заметил, что стих у Багрицкого хороший, но ему надо быть ближе к жизни. Потом арестовали и Ежова, и его жену. Багрицкого же миновала эта судьба.

Багрицкий вообще был очень просоветски настроен, более чем лояльно, я бы сказал, страстно. И другой одессит, Катаев - всегда лауреат, орденоносец, во всем почете. Он не всегда хорошо поступал, в частности, голосовал за высылку Солженицына. Потом он мне говорил, что это единственный правильный выход был, иначе Солженицына здесь бы задушили. Когда мы жили в Кунцеве, я заметил, что Катаев при мне у Багрицкого не бывал - они были в ссоре, хотя именно Катаев сыграл большую роль в переезде Багрицкого в Москву. Но ни с одним, ни с другим я никогда не обсуждал эту тему, поэтому точно не знаю, как это произошло, но, наверное, понимаю причину ссоры. Катаев написал прелестный рассказ, который назывался "Бездельник Эдуард". И в главном герое действительно прочитывался Багрицкий. Речь шла о том, что герой живет только стихами, птицами, рыбками, но не кормит жену. Багрицкий страшно обиделся, и с тех пор они не общались, и ни разу я не видел Катаева в доме у Багрицкого.

С самим же Катаевым я познакомился еще в Одессе. Там на Лонжероне было место, где собирались все пишущие местные люди. Как-то, году в 27-28-м, привели туда заехавшего на родину Катаева. Он с нами познакомился, и помню только одно - он разделся и сказал: "Сейчас молодой бог войдет в море". И действительно он был красив: высокого роста, хорошо сложен.

Уже много позже мы встречались с Катаевым в Переделкине. Когда мы с Инной Львовной вышли из Союза писателей, Катаев прочел наши совместные книги, изданные в Америке, и воспылал добрыми чувствами. Валентин Петрович хвалил наши стихи и делал это так, как будто они напечатаны в СССР, и ни слова не было о том, что с нами случилось. Мы приходили к нему в гости, вместе гуляли. И вот однажды я ему заметил, что как-то делает он много ненужного, слишком хваля во всем советскую власть. А в этот момент мы проходили мимо дачи Леонида Леонова. "Вот, Леонов, - сказал я, - и лицо важное, и дача большая, но он не так, как вы, поддерживает любое дурное постановление". Катаев ответил: "Но ведь Леонов и пишет так, как это нужно власти, а у меня получаются всегда трудности, и ни один роман легко не проходил". Словом, в последние его годы мы очень подружились, хотя в молодости только здоровались.

- Еще один знаменитый ваш земляк - Юрий Олеша...

- К Олеше слава пришла после романа "Зависть". Но потом он очень мало писал - пьесу, рассказ. Ничего большого он так и не сделал. И материальное положение его ухудшалось день ото дня, что он очень переживал, но вида никогда не показывал. Он вообще был очень скрытным и ни на что не жаловался. Как-то, будучи студентом, я приехал на каникулы в Одессу, и оказалось, что в лучшей и очень дорогой гостинице "Лондонская", правда, в самом дешевом номере, живет Олеша. Мы отправились с ним на прогулку. И каждый показывал интересные ему в Одессе места. Я предложил пройтись по Полицейской (мы по-старому называли улицы) и показал интересный четырехэтажный дом, который стоял над портом. Два верхних этажа были на улице, а два нижних - в порту, что архитектурно было очень интересно. И Юрий Карлович, смеясь, заметил, что жил в этом доме, когда ему было два года.

Интересно, что именно Одесса имеет отношение к моему знакомству с Мандельштамом, она как бы стала некоей прелюдией. У нас в городе была литературная группа при комсомольской газете "Молодая гвардия". Один из ее руководителей поехал в Москву и захватил наши рассказы и стихи, среди которых было и мое стихотворение. Вместе с другими оно попало в журнал "Молодая гвардия" и было принято. Там заведовал стихами поэт Кудрейко-Зеленяк. (У Маяковского еще были стихи про кудреватость - "мудреватые кудрейки, кудреватые мудрейки" - так это про него.) И когда к нему зашел Мандельштам поинтересоваться новыми стихами, Кудрейко показал ему среди других и мое творение, которое Мандельштам похвалил.

Приехав в Москву и зная об этом, я не сразу, но позвонил Мандельштаму. Он снимал жилье в переулке на Бронной и пригласил меня. Пришел я, конечно же, со стихами, написанными от руки - тогда мы машинки не знали. Мандельштам разложил мои листочки на три стопки. Одна была очень большая, и он о ней ничего не сказал - значит плохие. Потом была стопка поменьше, содержание которой он стал критиковать. Из сказанного я понял, что это пошлость. И еще была маленькая пачечка - из двух-трех листочков. Он одобрил эти стихи, конечно, только как ученические. И как я сейчас понимаю, скорее тогда он меня ругал - вроде бы хорошие мысли я плохо излагаю. Но одно стихотворение ему понравилось, и он при мне позвонил Зенкевичу, который заведовал стихами в "Новом мире", и порекомендовал. С его помощью оно и было там напечатано. Это произошло в марте 1930 года. Когда лет пять назад я рассказал эту историю Олегу Чухонцеву, члену редколлегии "Нового мира", он не поленился и достал этот номер из архива, прочел и заметил, что действительно в тех стихах что-то было, хорошее начало.

Нельзя сказать, что мы были близкими друзьями с Мандельштамом, но встречались часто. И однажды во время очередной поэтической беседы я заметил, что у него плохая рифма. А его жена Надежда Яковлевна, которая стала потом очень известной писательницей, никогда не участвовала в наших беседах и всегда сидела в стороне молча. И вот он ей крикнул: "Надя, смотри, ведь у него совершенно слуха нет. Что он предлагает!" Я, к сожалению, забыл сейчас эту рифму, но потом через много лет рассказал эту историю Анне Андреевне Ахматовой. Она сказала, что у меня был резон, а Мандельштам из упрямства не хотел исправить.

Меня он вообще часто ругал, но именно у него я научился ответственности за слово и музыке слова.

- А как вы познакомились с Ахматовой и как выглядели ваши отношения?

- Я знакомился с ней дважды. Во время войны я участвовал в обороне Сталинграда в рядах Волжской военной флотилии - был сотрудником газеты "За родную Волгу". Мое место было в канонерской лодке, две пушки стреляли по немцам, а я описывал, как мы бьем врага. В 1943 году после Сталинградской победы я оказался в Москве по издательским делам - печаталась моя книжка "Сталинградский корабль". Во время войны в Одессе же остались моя мать и сестра, и я узнал, что им удалось оттуда выехать в Ташкент. Я попросил отпуск и получил неделю. Отправился к ним, и, представляете, приезжаю я, в военно-морской форме, с кортиком на боку, и во дворе, где жили мои близкие, встречаю Надежду Яковлевну Мандельштам. Мы очень обрадовались друг другу, и она рассказала, что здесь живет Анна Андреевна Ахматова. А на другой день передала мне приглашение Анны Андреевны, которая захотела со мной познакомиться, так как сама была из морской семьи. Стихи мои ее не интересовали, она расспрашивала только о морской службе и потом обо мне благополучно забыла. И спустя годы - в 57-58-м - моя приятельница Мария Петровых рассказала ей обо мне и познакомила нас. Она хорошо отнеслась к моим стихам, и с тех пор во всех своих суждениях о современной поэзии обязательно упоминала мое имя. Кстати, Анна Андреевна специально приехала на мой первый творческий вечер в ВТО в 1961 году, хотя была уже нездорова.

Анна Андреевна очень не любила, чтобы разные люди были у нее в доме в одно время. Если она назначала кому-то свидание, в гостях у нее был всегда только этот человек. И вот однажды я пришел к ней и застал там Пастернака, чему был немало удивлен. Они беседовали, и Пастернак очень ругал английского писателя Голсуорси - плохо пишет, люди неживые. Говорил долго, но в конце концов ушел. Анна Андреевна рассказала, что до меня он ругал Голсуорси еще полчаса. Я полюбопытствовал, почему такой неяркий писатель его так заинтересовал. - "В том-то и дело. Давным-давно, в 30-е годы, Пастернака выдвинули на Нобелевскую премию, но получил ее Голсуорси".

С Пастернаком на моей памяти произошел еще один забавный случай. Были времена, когда поэтов обязывали бесплатно выступать в рабочей среде. И вот такая группа (в ней был и я) отправилась в какой-то клуб в районе трех вокзалов. В афише все мы были перечислены - и Пастернак, и какой-то сатирик-юморист. Все, естественно, ждали пародиста. И вот объявили Пастернака, и слушатели решили, что это именно он и есть, а овощ-пастернак - это прозвище такое. А Борис Леонидович решил прочесть стихи о том районе, где проходило выступление, и начал: "Многолошадный, буйный, голоштанный┘" Такие слова были в новинку для публичного выступления, и зал начал хохотать, действительно увидев в нем юмориста. Он начал смеяться вместе со всеми и объяснил, что, в сущности, все, что пишется, никуда не годится.

С Пастернаком мы не были близкими друзьями, но свел нас еще один интересный случай. Я тогда был уже важным переводчиком. И вот мне дали на отзыв переведенного Рабиндраната Тагора, и я отрицательно отнесся к неизвестной мне переводчице Ивинской. А через некоторое время мне позвонил Пастернак с просьбой, чтобы я указал Ивинской ее ошибки для доработки. Когда мы встретились, я в лицо ее сразу узнал - она сотрудничала в "Новом мире", и ходили слухи, что была привязанностью Пастернака. После исправлений перевод опубликовали. Ивинская снимала домик в Переделкине около пруда. Она пригласила меня, был Борис Леонидович, мы устроили праздник с выпивкой. Вскоре Пастернак собрался домой, и мы вышли его проводить. Он ее поцеловал и ушел, а потом вернулся и поцеловал снова. Во всем этом была какая-то трогательность, и было видно, что он очень ее любит.

* * *

Семен Липкин может вспомнить и не такое. Хотя некоторые из его воспоминаний были опубликованы, в нашем живом разговоре открылись новые подробности эпохи и составивших ее славу людей.


Комментарии для элемента не найдены.

Читайте также


Регионы торопятся со своими муниципальными реформами

Регионы торопятся со своими муниципальными реформами

Дарья Гармоненко

Иван Родин

Единая система публичной власти подчинит местное самоуправление губернаторам

0
352
Конституционный суд выставил частной собственности конкретно-исторические условия

Конституционный суд выставил частной собственности конкретно-исторические условия

Екатерина Трифонова

Иван Родин

Online-версия

0
399
Патриарх Кирилл подверг критике различные проявления чуждых для русского православия влияний

Патриарх Кирилл подверг критике различные проявления чуждых для русского православия влияний

Андрей Мельников

0
218
Советник председателя ЦБ Ксения Юдаева покинет Банк России

Советник председателя ЦБ Ксения Юдаева покинет Банк России

0
302

Другие новости